Илья привычно начал бормотать что-то вроде: «Как же, как же, приходите, кто может запретить. Редколлегия только у нас суровая, ничего почти не пропускает. От нас ведь не все зависит. Но, разумеется, попытка не пытка…» При этом он уцепился правой рукой за бороду, чувствуя себя как всегда неловко при встрече с дураком.
— Да, к вам нелегко попасть… Как говорят, три пуда каши съесть надо, — заискивал неостепененный допент.
— Так вы работаете в журнале? В том самом? Мы на политзанятиях его изучаем, — кинулась, перебивая Саласу, девица. — Мы с вами, значит, коллеги, я тоже представитель прессы. Нет, я с вами не хочу равняться, вы, конечно, страшно умный. Но и наша многотиражка выходит уже на четырех полосах. Только хорошего материала маловато. Вам это должно быть понятно. Это наше общее профессиональное мучение. И вы, надеюсь, — тут она так кокетливо улыбнулась, что Илья непроизвольно вздрогнул, — не откажетесь мне помочь, вы просто обязаны это сделать, — она положила ладонь на его руку и дружески сжала ее. — Вы должны рассказать кое-какие детали про Розу Моисеевну, ладно? Мне кажется, вы давно ее знаете… А нам очень нужна точка зрения молодого, идеологически грамотного человека, тем более профессионального журналиста и философа, — ластилась она, вопрошающе дыша и заглядывая ему прямо в лицо.
В редакции Тимашева называли то «бабьим пророком», то «дамским угодником», потому что любил он позубоскалить, поболтать, почти пофлиртовать — с машинистками, секретаршами, официанточками, авторшами и прочими кисочками. Но журналистка была из тех женщин, с которыми даже пошутить он затруднялся, слишком неаппетитным казалось ее тело и слишком волчьей хватка. Обычно подобные женщины мечтают, чтобы интересные, но развратные мужчины попали под их благотворное влияние и, сохраняя свою развратность в «интимных отношениях», стали бы образцом общественной морали. «Ко всему, небось, и старая дева, — решил Тимашев, но поправился. — Хотя вряд ли… А комсомольские молодежные лагеря, а пткольт молодых журналистов, а симпозиумы, а финские бани, а вечерние посиделки в редакции, а главный редактор, а директор, а парторг…»
— Вы меня простите, — сказал он ласково и, тоже дружеским жестом, снял ее руку со своего локтя. — Но лучше Розы Моисеевны вряд ли кто расскажет ее биографию. Думаю, вам стоит попросить Розу Моисеевну записать свои воспоминания на бумагу. Вы сведете воедино с тем, что у вас на магнитофоне, тогда, возможно, получится, что надо, — говоря, он двигался потихоньку в сторону кухни.
На звук его голоса, не утерпев, вылез из своей комнаты Петя. А оскорбленная, отшитая журналистка, несмотря на смущенно-наглую улыбку, которою одарил ее Илья, обиженно дала косину обоими глазами и покатилась к двери, а следом за ней, придерживая двумя руками портфель, двинулся почтительно хихикавший Саласа, но приостановился, когда распевно, раскачивая головой, принялась жаловаться Роза Моисеевна:
— Илья, ты пришел, а то не приходит ко мне никто! Вот только эти товарищи пришли, им важно, чтобы я поделилась своими воспоминаниями. Это всем важно. Мне недавно даже из Иркутска письмо пришло, от моего бывшего ученика, он теперь профессор, профессор Каюрский. Я еще не читала, но так он написал на обратном адресе. Запомните это имя. Он меня уважает. Он меня помнит. Он уже однажды, очень давно только, хотел, чтобы я прислала историю своей жизни для иркутского исторического музея. Это правильно. Мой первый муж, тоже революционер, был из Иркутска. Как и Каюрский. Я могу вам прочесть его письмо. Нет, не могу, оно далеко…
— Всем, всем, дорогая Роза Моисеевна, нужен ваш жизненный опыт, — залопотал Саласа, лебезя. — Для нашей партийной организации, где вы проработали больше сорока лет, он особенно неоценим. Ныне особенно важно помнить, как вы нас всегда учили, что каждый коммунист должен быть высоко-идейным, активным бойцом нашей партии, особенно в условиях усиления нападок империализма и сионизма, злопыхающих на строительство коммунизма в нашей стране. И мы обещаем вам, дорогая Роза Моисеевна, я от лица всего парткома говорю, приложить все силы, чтобы ваша жизнь не прошла даром. Вот и Илья… Илья… извините, как вас по батюшке величать?
— Васильич, — недовольно-нетерпеливо буркнул Илья.
— Вот и Илья Васильевич поддержит мои слова, не так ли?
Илья вяло кивнул. Старуха стояла, вытянувшись, как маршал на параде, торжественно и важно держа свою седую маразматическую голову, как бы впитывая каждое слово изогнувшегося червем Саласы. Повисло молчание. Пришельцы, одетые в пиджаки, стояли перед старухой в стираном байковом халате и шлепанцах на босу ногу; на заднем фоне виделась красивая насупленная рожица Лины; румяное лицо не то подростка, не то уже юноши выглядывало из двери комнаты; сам Илья растерянно застыл на месте, хотя рвался внутренне к Лине. А над всем этим сборищем — желтый неяркий свет электрической лампочки, всегда горевшей в темной прихожей. «Никакие альдебаранцы в этой картинке бы не разобрались», — внезапно решил Илья. Саласе и девице наплевать на самом деле на старухины воспоминания, они вовсе не желают знать, какую жизнь та прожила, чего хотела свершить — им нужна галочка в отчете, и, как всякие бумажные люди, они верят в значимость проводимой сверху кампании по выявлению старых большевиков. Подумав так, Илья было ощерился, найдя объект, достойный унижения. Но сдержал себя: во-первых, торопя мысленно, чтобы ушли уже, наконец, эти гости, хоть сквозь землю провалились, а он мог пойти к Лине, во-вторых, безумно жалко старуху Розу Моисеевну, которой вряд ли необходим был этот визит. Как и любому человеку, ей нужно внимание, а к нему уверенность, что не напрасно она жила и живет. «Но воображаю, что она по своей прямоте им наговорила! Совсем не то, разумеется, что они ожидали от нее. Уж очень рожи у этого Саласы и девки уксусные! — с пьяной остротой подумал он. — Не случайно, эта сучка ко мне сунулась».