Тогда-то и случилась событие, заставившее кистенёвцев по-другому взглянуть на Степана, ещё раз, внимательнее.
Слова о том, что все расходы он берёт на себя, не вызвали ожидаемой им реакции. Мужики просто молчали, привыкшие к тому, что любая речь начальства ведёт лишь к расходам и дополнительному труду. Слова призыва всем желающим потрудиться во имя Господа только убедили их в этом. Обещание целиком взять на себя годовой оброк сельца — совершенно пропустили мимо ушей как очевидную глупость. Но когда Степан пнул один из заготовленных им бочонков с серебром, а затем повторил действие ещё с четырьмя, рассыпав содержимое на подстеленную холстину, что-то изменилось. Видеть разом сотню целковых — нечастое событие для крепостных, связанное обыкновенно с тем, о чём известно всем, например, свадьбой, или же с тем, о чём не стоит знать никому. Некоторым, возможно, доводилось лицезреть и тысячу монет, всяко бывает. Но ни один из стоящих перед ним мужиков никогда не видел такой кучи денег разом. Двадцать пять тысяч рублей, почти тридцать пудов серебра валялось перед онемевшими людьми, а где-то рядом звучал голос Степана, продолжавшего говорить что-то, чего никто уже точно не слушал.
Неизвестно, чем бы закончилась подобная выходка, — возможно, что там бы Степана и убили, после разделив деньги, но на его счастье вмешался Фрол, младший сынок Калашников. Его отец пристроил в Кистенёвку старостой по форме, и соглядатаем по сути. Фрол, неприятный, какой-то одновременно и рыхлый, и костлявый парень, должен был помогать Степану в его делах со своим отцом, заодно приглядывая за ним, да вникая в те самые «дела».
Предпочитал же он щипать девок и важно расхаживать с картузом на голове, да требовать, чтобы его величали не иначе, как «бургомистр».
Вот этот самый Фрол и разрядил ситуацию, бросившись «спасать» деньги от мужичья, крича всем пойти прочь, что серебро это барское и что «Стёпка» головой занедужил, отчего и баламутит народ. Бил Степан его долго, жестоко, с удовольствием.
Публичное унижение «назначенного» старосты мгновенно поставило «настоящего» на его законное в глазах мужиков место. А потому приехавший разбираться Михайло понял, что лучше бы ноги унести поздорову, чем права качать. Вся Кистенёвка попросту вышла из-под контроля, хоть и номинального. Сам не понимающий, какая муха укусила подельника, Михайло ругался, корил, взывал к разуму, божился, даже уговаривал, позабыв об избитом сыне, чьим картузом мальчишки украсили дрянное чучело. Степан на всё отвечал усмешкой презрения, а когда Калашников намекнул, что может донести кое-что барину, то просто хлестнул кулаком наотмашь.
— Знаешь, Миша, — молвил тогда Степан ласково, — шёл бы ты отсюда поздорову. Я ведь тоже молчать не стану. И делишки эти не только мои, они наши. Только мне всё равно, милый, меня жаба не душит. Могу и рассказать. Вообще всё. И всё ворованное дедом ещё — отдать. А ты так сможешь?
Уехал Михайло, ничего не сказал. А неделю спустя обнесли его тайники, забрав и серебро, и бумажки. И самое страшное — журнал, содержимое которого веком спустя назвали бы чёрной бухгалтерией. Такого он никак не ожидал. Кто это сделал, сомнений не было. Но зачем? Вот что не мог понять Калашников, отчего и пропустил удар. Зачем потомственному вору, как пиявка сосущему кровь из общины, самому рушить годами, даже десятилетиями выстраиваемые схемы, в которые сам Михайло лишь вписался, вполне осознав силу семьи тайных богачей?
Так или иначе, но по всему выходило, что он в руках человека, способного сжить его, Михайлу, со свету, и следовало опасаться. За три года глухой вражды, однако, ничего не произошло между ними. Степан — кроме строительства храма, ради чего выписавший заграничного архитектора, — казалось, блажит, уж больно дивные слухи сорока доносила из Кистенёвки. Будто бы возомнил сын Афанасьевич самого себя барином, хоромы возвёл такие, что и господскую усадьбу затмят. Будто дела ведёт иначе, как никто и понять не может, но в прибыль. Будто ест пищу господскую, даже ту, что человек бы и не стал. Будто выписывает книги и журналы себе едва не возами. Будто коней завёл, что и царю впору. Будто учителя привёз, хотел заморский язык учить, да что-то там у них не сложилось, и прогнал он учителя.
Слухи, и не только, шли и в обратную сторону. Степану было ведомо, что Михайло и радовался такому глупому поведению, и распалялся в своём гневе. Что Стёпка дурак — хорошо. Что роскошь завёл — ещё лучше.
Нельзя сказать, что оба не готовились к схватке, но дело вели к тому осторожно, без спешки, выискивая момент для смертельного удара. Михайло не простил и не мог простить ни унижения, ни грабежа. Степан не мог простить в принципе. Начать же действия им мешало соображение, что придётся посвятить в дело господ, чего нельзя было допускать без полной готовности. Внешне всё было ладно, оброк Кистенёвки шёл полностью и в срок, и единственным, что могло изменить ситуацию, могло стать физическое явление барина, после чего деваться было бы уже некуда.