Выбрать главу

— Стой! Стрелять буду! — прокричал патрульный и, коротко брякнув затвором, выстрелил.

Пуля в свистящем росчерке прошла совсем низко, и Охватов неосознанно присел, боясь шевельнуться и невнятно чувствуя, как похолодела, стала чужой кожа на голове. Из темноты вышли двое и, не дав Охватову толком распрямиться, заломили ему руки, больно ударили прикладом между лопаток и повели к станции. Никогда еще Охватову своя жизнь не казалась такой постылой и решительно ненужной.

— Дезертировать, гад?

— …Заячья твоя душа!

Охватов молчал всю дорогу, уже только у самых путей, сознавая, что ему все равно не поверят, и потому вяло сказал:

— Жена у меня в поселке. Хотел проститься.

У дощатого мосточка через канаву встретились еще двое, и в свете приближающегося маневрового паровоза патрульные и Охватов узнали командира полка подполковника Заварухина, который переводил по шаткому и ослизлому настилу маленькую женщину.

— Ну все, Музушка! Все. Иди. Не мокни больше. Иди, чтоб я был спокоен. Мне пора.

Женщина, всхлипывая, прошла мимо и растаяла в дождливой темноте. А Заварухин подождал, пока поравнялись с ним бойцы, остановил их:

— Что это?

— Дезертира поймали, товарищ подполковник.

— Какого полка?

— Отвечай, из какого ты полка? — крутанул заломанную руку Охватова патрульный.

— Из вашего… Что ты руку-то?.. — вскрикнул Охватов и перегнулся назад, чтобы облегчить боль.

— Отпустите его. Как ты оказался там?

— Жена, говорит, в поселке, — отвечал все тот же патрульный, становясь по стойке «смирно» перед командиром полка.

Охватов, разминая руки, теперь только увидел, что оба патрульные в плащ-накидках, с поднятыми капюшонами.

— К жене пошел, выходит? — сказал Заварухин. — Проститься?

— Так точно, товарищ подполковник.

* * * Пятая рота сидела на сосновых кругляках еще не уложенного наката, возле глубокого котлована своей будущей землянки. Политчас проводил сам комиссар полка батальонный комиссар Сарайкин. С круглыми опущенными плечами и плоским скуластым лицом, он ни капельки не походил на военного, да и не был им по профессии — до войны он возглавлял педагогическое училище на Алтае. Держа на длинных растопыренных пальцах развернутую тетрадь, куда, сидя ночами перед приемником, записывал сообщения Совинформбюро, комиссар читал незнакомые названия станций, сел, городов, которые бесконечной вереницей шли по сводкам уже четвертый месяц.

— Постой, постой! — Заварухин осветил фонариком залитое дождем, бледное лицо Охватова с посиневшими от холода и страха губами. — А где твоя винтовка?

— В вагоне, товарищ подполковник.

— Идите, товарищи бойцы. Оставьте его.

— Есть оставить!

От мосточка двое ушли к поселку, а двое — к составам, последние вагоны которых слабо мигали размытыми красными огнями.

— Старшиной роты кто у вас, Пушкарев?

— Так точно, товарищ подполковник, Пушкарев.

— Он что же, Пушкарев-то, отпустил тебя.

— Никак нет. Кто в такой спешке отпустит?

За будкой стрелочника рельсы круто изгибались к составам, и красные огни хвостовых фонарей мертвенно— тускло отражались в мокрой накатанной стали.

— Разве вас не предупредили, — все спрашивал Заварухин, урезая свой большой шаг на шпалах, — не предупредили разве, что отставание от эшелона приравнивается к дезертирству?

— Предупредили. Так точно.

— Выходит, все знаешь и подвергаешь себя опасности? А если б отстал?

— Не на худо рассчитываешь, — сказал Охватов и вдруг добавил: — Это только у других бывает плохо, товарищ подполковник.

«Вот именно, — подумал Заварухин. — Всегда на что— то надеемся. А между тем…»

— Как твоя фамилия?

— Охватов, товарищ подполковник.

— Так вот, боец Охватов, доложи ротному, чтоб он наказал тебя.

— Есть доложить.

— Я проверю. Гляди! А впредь намотай на ус, Охватов, ничего не делай, не взвесив загодя все «за» и все «против». Сам знаешь, куда едем. Иди в роту. Да, постой. Вот скажи, Охватов, боятся ваши ребята фронта?

— Я бы сказал, товарищ подполковник, не боятся. А может, и боятся. Кто скажет. Наверно, кто как.

— А ты?

— Боязно, но надо.

Заварухин усмехнулся:

— Обтекаемо как-то говоришь. Ну ладно, иди.

«Вот тут все: нет-нет и толкнется, — в стуке колес громко и неотвязно слышался голос Шуры, а чуть смежались веки и притухали мысли, явственно чудилось, как Шура брала своей рукой его руку и прижимала ее к своему животу. — Бабы говорят, если тут толкнулся на четвертый месяц — мальчик». — «Гришкой назови, Шура», — просил Николай и почему-то вздрагивал, пробуждался, а пробудившись, снова вспоминал под стук колес: «Как мы теперь, Коля?» — «Муж и жена — вот как. Мне теперь, Шура, все нипочем»…

— Слушай, ты, — толкнул Торохин Охватова, — что ты все подстанываешь? Болеешь, что ли?

— Да нет вроде. Так это. Как станет задремно — жена вот она, перед глазами. У меня такое дело, слышь?

И Охватов, обрадовавшись, что есть с кем поделиться мыслями, взялся охотно рассказывать Торохину о том, как приехала к нему его девушка, как искала его два дня и нашла, как встретила, обрадовалась ему, как он обрадовался и по-ребячьи кувыркался через голову, узнав, что она беременна, как договорились снова увидеться и как он хотел предупредить ее об отъезде, но наскочил на патрульных.

— Имей, парень, такую жену, и ничего тебе больше в жизни не надо, — сказал Торохин, выслушав до конца рассказ Охватова. — Моя б ни в жизнь не поехала. Поедет она тебе — держи карман шире.

Кряхтя и вздыхая, Торохин достал откуда-то из угла жестяную коробочку, до блеска отшлифованную в кармане, постучал по мятой крышке твердым пальцем, открыл ее: внутри, поверх табака, лежала стопочка газетной бумаги, заботливо нарезанной на небольшие завертки. Торохин не спеша скрутил убористую цигарку, послюнил ее языком, подал банку Охватову. Прикурили от одной спички. На улице уже давно ободнело, кто-то откатил дверь на всю ширину, и под нарами стало светло. Охватов видел конопатое, сдавленное в скулах и оттого острое лицо Торохина с умными осторожными глазами.

— Хороший вы материалец — ни с какого боку не подпорченный, — между затяжками проговорил Торохин, — Ничего не видели, ни хрена не знаете. Немца вам покажут — и будете стрелять.

— Будем, — согласился Охватов. — А ты?

Не сразу заговорил Торохин. Постукал твердым пальцем по крышке коробки, открыл ее, закрыл.

— Видишь ли, Охватов, я давненько приглядываюсь к тебе и думаю, не ошибусь, ежели немного доверюсь.

«Плюснин, гад, тоже вот так начинал, — вспомнил Охватов. — То ли уж и в самом деле у меня морда уголовника?..»

— Если жалеть меня собрался, то я не пойму тебя, — сказал Охватов на коротком вздохе.

— Черт тебя жалей. Понял? У меня была жалость, да вся ужалась. Я так пожалею, что твоими костями в бабки можно будет играть. А вообще я не злой. Понимаешь ли, Охватов, обидели меня… Да не поймешь ты. Хотел поговорить, да, вижу, без толку. Салага еще ты.

«Салага и есть, — осудил сам себя Охватов. — Человек со мной как с равным, а я ему заслон. Этот же не Плюснин широкорожий…» И вспомнился Охватову такой случай. Как-то в обед Кашин, постоянно разливающий суи из отделенного бачка по мискам, не утерпел и в свою миску зачерпнул со дна. Боец Глушков потребовал от Кашина обменяться мисками. Разливающий в таких случаях по неписаным законам товарищества должен безоговорочно согласиться. Но Кашин на этот раз вдруг почему-то заупрямился, и две пары дюжих рук вцепились в края спорной миски. Подняли ее и, боясь расплескать, упрямо тянули каждый к себе. Семен Торохин, сидевший рядом с Кашиным, вдруг встал и со злой силой ударил по дну миски, она кувырком взлетела над столом, а содержимое ее выплеснулось на лица и гимнастерки Кашина и Глушкова.