У самой дальней, северной, границы учебного полигона, где песчаные холмы, изрытые окопами и ячейками, уступают место кочкарному болоту и камышовым топям, подковой был выстроен весь полк, включая взвод конной разведки, хозяйственную и строительную роты. Концы подковы упирались в невысокий берег болота. Сводное отделение, с которым пришел Охватов, поставили в середину подковы, ближе к берегу. Командир полка после рапорта своего заместителя объехал весь строй по внутренней дуге, поздоровался в отдельности с каждой ротой, потом выехал на середину и, приказав коню стоять смирно, приподнялся на стременах.
— Товарищи бойцы, командиры и политработники, наша Родина находится в смертельной опасности. Вопрос сейчас стоит так: быть нам свободными или впасть в порабощение на долгие годы. Поймите, товарищи, что отступать дальше некуда, и спасти Отечество можем только и только мы. Нету для нас другого пути: смерть или победа! Чего, греха таить, мы все еще жили мирным настроем: авось обойдется. Авось справятся без меня. Вы должны понять, что обстановка на фронте по–прежнему очень тяжелая, а опасность, нависшая над нашей страной, не уменьшилась. Враг подошел к Ленинграду, угрожает Москве, рвется в Донбасс и Крым. В тяжелой осаде Одесса. Страна принимает все меры к тому, чтобы отразить натиск врага, но не может осилить его. Не может. Отечество на грани гибели, и спасти его должны мы — ты и я.
У Охватова вдруг горячо заколотилось сердце и слезой застелило глаза: никто еще не говорил ему такой жестокой правды о том, что страна не может осилить врага, что Отечество на грани гибели. «Вот оно как», — подумал Охватов и пошевелил запотевшими пальцами на ложе винтовки. А командир полка все распалялся, уже не говорил, а кричал, широко открывая рот, и Охватов вдруг перестал узнавать его: на коне сидел не аккуратный, безупречно выутюженный подполковник с острыми, тонко вздрагивающими коленями и пышными усами — все это куда–то исчезло, — на коне сидел широкий в жестах, беспощадно–решительный и властный человек, у которого ни перед чем не дрогнет рука. Охватов, не замечая того сам, все больше и больше подпадал под влияние его слов и, соглашаясь с ним бесспорно, шевелил губами: «Надо. Надо. Надо».
— Да неуж мы перестали быть мужчинами и позволим каким–то немцам расстилать в наших кроватях наших невест и жен! Сожмите в руке свою винтовку и бейте гадов наповал! Бейте. Все немцы, пробравшиеся к нам в качестве оккупантов, осуждены на смерть, и мы должны исполнить священный приговор. А чтоб не было в наших железных звеньях сомнения и ржавчины, выжжем и их гремучим испепеляющим огнем. Наши доблестные ряды хотел покачнуть и запоганить дезертир — вот он, перед вами. Вы его знаете. От вашего имени, от имени Родины…
— Кру–гом! — скомандовал начальник штаба сводному отделению, и Охватов, повернувшись вместе со всеми, увидел прямо перед собой на кромке берега широкорожего напарника из рабочей роты. Был он в старом, залатанном обмундировании без петлиц, ремня и обмоток. И землисто–грязное, беспорядочно обросшее лицо его, и как–то безвольно приподнятая бровь над правым припухшим глазом, спекшиеся до черноты губы и рваные ботинки без шнурков — все это говорило о том, что человек отжил свое, и ни ему живой мир, ни он живому миру не нужны.
И Охватов, все еще ждавший прощения Плюснину, вдруг поверил в неотвратимую смерть его и подумал: «Не надо бы это показывать…»
— По изменнику Родины одним патроном заряжай!
Щелкнули затворы, и широкорожий вдруг подобрался, чуть тронул левым плечом и, разлепив сухие губы, хотел сделать глубокий вздох, но раздалась команда: «Огонь!» Плотный трескучий залп смахнул широкорожего с берега — вниз, к болоту. И наступила цепенящая тишина.
Подразделения возвращались в расположение понуро–задумчивыми. Командиры не требовали песен. За мостом через Шорью головную роту маршем Ворошилова встретил полковой оркестр. Бойцы без команд подтянулись, выровнялись, тверже поставили ногу.
Но Охватов, и проходя мимо оркестра, не переставал думать о расстрелянном. Казалось, что широкорожий узнал его, Охватова, и намерен был крикнуть ему что–то смертельно–ненавидящее, но не успел. «Не умолял, не плакал», — думал Охватов и, ясно видя перед собой бескровные, спекшиеся губы широкорожего, жалел его нехорошей липкой жалостью.
На ротной линейке, возле питьевого бачка, где собираются бойцы в редкие свободные минуты, не было, как обычно, шума, говорили тихо и обо всем на свете, только не о расстреле и близком фронте. Правда, в очереди к бачку обронил кто–то мимоходом: