Теперь он очутился в камере-одиночке и во второй раз в жизни прочел все Евангелие; он счел прямо-таки глупостью со стороны дьявола (ибо дьявол глуп), допустившего Евангелие в качестве единственной книги для арестантов; видимо, здесь считали, что этим еще сильнее накажут их, поскольку ни один разумный человек Библию читать не станет; неясно было только, считалось ли также, что витиеватые и безвкусные сентенции главы государства точно так же скучны; во всяком случае, его книгу, в которой немецкий язык был до ужаса изуродован, тоже выдавали арестантам… Итак, Кристоф провел три дня в полном одиночестве, читал Евангелие и эту вторую, мрачную и напыщенную книгу. И даже если б раньше он этого не знал, то теперь знал наверняка, почему понадобилось забирать его в солдаты и мучить, знал он также, для чего немецких юношей необходимо перемолоть в этой мельнице. Ему показалось, что глаза у него стали зорче, настолько яснее видел он все это теперь…
Три дня провел он наедине с книгами, а длинными ночами проливал сладкие слезы, вспоминал мать, прошлую жизнь и вообще все, что едва не умерло в нем, а теперь вновь ожило благодаря этим слезам. Да, он вновь пробудился для реальности, все, что находилось за воротами казармы, вновь обрело форму, и оказалось, что этот мир, представлявшийся ему исчезнувшим, все еще существовал: существовали и женщины в ярких платьях, и цветы, и даже музыка… И где-то в этом мире жил Йозеф, на плечи которого Господь явно возложил крест…
Эти слезы и слова Евангелия вырвали его из тупой замкнутости в своих собственных страданиях, ему открылась благая уверенность в том, что Христос не одинок.
Иногда он не мог удержаться от улыбки, вспоминая глупость Швахулы, который помог ему прийти к таким выводам.
Вечерами, когда умолкали хриплые команды, доносившиеся в его камеру с плаца через маленькое окошко, на него нисходил такой блаженный покой, какой мог быть только улыбкой Бога. Словно Он, несомый небесными силами, легко и уверенно парит над пропастью, где из земли, клубясь и шипя, вырываются гнилостные пары, точно ядовитые облака смерти; и эта пропасть была юдолью ужаса, темного панического ужаса, порождаемого злом и убивающего как тело, так и душу. Да, ему показалось, будто благодаря милости Господа он спасен из этого котла, где панический ужас стряпают из отчаяния, и этот ужас исчез из его души. А на его месте родился священный страх, страх перед собственной слабостью, которая чуть не столкнула его в пропасть. Да, он чувствует в себе этот страх, но это бдительный страх живого человека, который не желает поддаваться усыпляющему, опасному и соблазнительному паническому ужасу, таящему в себе упоительный дух отчаяния. Быть всегда настороже, все анализировать, ведь ужас так же похож на страх, как дым сигареты на кухонный чад, и едва обманчивое дыхание этого ужаса коснется тебя, надо гнать его из жизни, как охотник гонит в лесу дичь…
Да, теперь он видел насквозь эту систему унижения и решил держаться мужественно и уверенно; даже если произойдет самое страшное и они лишат его жизни, это будет всего лишь вступлением в Божьи пределы.
Когда печка в камере в восемь часов угасала, согласно уставу, Кристоф заворачивался в одеяло и читал, читал, покуда еще горел свет. И не во сне, а наяву полагал, что находится в монашеской келье и что тут он наедине с Господом; ведь он действительно находился в камере, похожей на келью, которая была одновременно и символом, и реальной жизнью христиан в этом государстве.
Потом Кристоф утратил чувство голода, возникавшее поначалу каждый раз, когда он съедал кусок хлеба; не мучила его уже и тоска по сигарете; и досадно было вызывать караульного каждый раз, когда требовалось сходить по нужде, потому что следовать по темному коридору за караульным казалось утратой свободы, которую ему предоставляла камера. На первых порах Кристофу приходилось нелегко, когда дежурный унтер-офицер во время таких походов нарочно пускал клубы ароматного дыма прямо ему в нос, однако уже на третий день он почувствовал при этом издевательстве счастливое чувство свободы, его воодушевляло понимание собственного превосходства, перед которым блекла когда-либо испытанная им гордость; ему уже мерещилось, что он почти постиг, в чем состоит подлинное человеческое благородство…