Мать села на стул, принесенный для нее Корнелией, и, еще раз посмотрев на них, с улыбкой спросила: «Почему бы вам не пожениться?» Молодым людям почудилось, что их ударило молнией и темная завеса сама собой распалась; они изумленно посмотрели на мать и еще сильнее покраснели. Но добрая женщина вовсе не собиралась смущать молодую пару; протянув к ним руки, она с улыбкой повторила: «Действительно, почему бы вам не пожениться?» И им показалось, будто пелена упала с их глаз.
10
Выяснив, что таинство брака он имеет право освятить в церкви лишь после того, как государство, в его случае — армия, даст разрешение на женитьбу и со своей стороны осуществит комедийное действо под названием «бракосочетание в загсе», Кристоф счел весьма символичной эту путаницу в полномочиях как следствие путаницы в иерархии власти. Жестокую борьбу со стойкими силами бюрократии он начал весной, еще не выйдя из больницы, и окончил осенью, что уже казалось почти победой.
Целую вечность он не виделся с Корнелией. За эти полгода, в идиотской круговерти учений, в сутолоке лишений, воспринимавшихся с невозможной серьезностью, поскольку армия с тупым упорством готовилась к войне — к войне, победу в которой трусливая пресса с готовностью возвестила заранее; в этой беспросветной хмари он уже готов был поверить, что Корнелия, наверно, умерла; даже письма ее иногда ранили его, как кинжалом. Ах, один только ее почерк действовал на него, как привет из блаженного рая, эти крупные, черные буквы, выплеснутые на белую бумагу ее любовью, частенько качались из стороны в сторону, как будто танцевали от радости! Постоянно зажатый в хмурое однообразие службы, он иногда под хищным, пронзительным взглядом Швахулы чувствовал себя слабым и растерянным, как немое и послушное животное на пастбище..
Его «Прошение о разрешении на женитьбу», плававшее где-то в недрах бюрократии, было предметом всех его надежд и разочарований; часто ему мерещилось, что его через минуту должны вызвать в канцелярию; а иногда — что оно затерялось или его выбросили в корзину для мусора, а он, как последний глупец, ждет того, что давно и безнадежно пропало. Самым ужасным было то, что его теперь презирали и избегали общения с ним не только как с плохим солдатом и еще худшим христианином, но еще и считали посмешищем — ведь он посмел указать в графе «профессия» — студент, а разве есть в этом обществе, восхваляющем порядочность, что-либо смешнее, чем студент, в настоящее время рядовой пехотного полка, подающий «Прошение о разрешении на женитьбу»? Тем самым он окончательно был причислен к бродягам, которых пруссаки ненавидят даже сильнее, чем Господа Бога…
Часто он терял душевный покой и отчаивался еще сильнее, чем в те первые недели; только письма Корнелии и молитвы были способны вырывать его из тупой подавленности окружающим.
Итак, в бараках и на равнинных просторах, а также на полевых дорогах, на плацу чужих казарм и в хлевах он овладевал смертоносным ремеслом пехотинца с такой педантичностью, до которой лишь немцы могут довести это идиотическое занятие.
Однажды он получил от Корнелии такое письмо:
«Любимый мой, происходит что-то очень странное. Я все время чувствую, что чем больше тебя люблю, тем хуже играю на сцене, но публика находит, что я расту как актриса. Я не сомневаюсь, что я недалекий и ограниченный человек, ибо на самом-то деле для меня нет ничего на свете, кроме моей любви к тебе; но люди, сдается мне, считают это многогранностью, то есть «страстью», «выразительностью» или как там еще это называется. Меня теперь вводят в состав, чуть ли не насильно, самых известных трупп, так что в один прекрасный день может случиться самое страшное: меня постигнет слава. Не пугайся, любовь моя, я знаю, ты не любишь шумихи. Только не огорчайся, для меня нет ничего хуже, чем знать, что из-за меня ты станешь хотя бы на йоту грустнее, нежели должно быть, покуда мы не вместе. Теперь у меня будет часто меняться адрес, и я тебе первому сообщу по телеграфу новый; поэтому не удивляйся, если получишь много телеграмм, но я не хочу хотя бы секунду быть для тебя недостижимой. Ведь я очень тебя люблю…»