Выбрать главу

Кристоф сидел за столом в унылом дощатом сарае, который здесь назывался бараком; он был так измочален и невесел, что даже не мог заставить себя выйти на воздух в те немногие свободные часы, которые ему выпадали; гнетущая жара летнего дня и невыносимо тяжкие учения на сыпучем песке пустоши совершенно добили его; у него не было сил даже добраться до койки. Снаружи, из-под душистых сосен, наползала первая легкая вечерняя прохлада, вытесняя последнее дыхание жаркого дня, укрывшегося у опушки леса. Где-то вдали дурацкий голос, словно в насмешку, распевал солдатскую песню, до такой степени приторно-сладкую, что к ней могли бы приклеиться мухи. В бараке было тихо и душно, пахло потом, кожей, табаком и пивом… Донельзя измученные солдаты валялись на койках или без дела сидели за столом, хмурые и растерянные. Ибо чем ближе был вечер, тем ближе была и ночь, а за ней утро, то есть опять служба! О, это божество, это безжалостное божество, которое они называют «службой»! Этой службе все приносилось в жертву. Более того, даже война, по сути, была для них лишь своего рода службой; действительно, всевластным и всеблагим было это божество — служба!

Кристоф перелистывал книгу, которую книготорговцы всех мастей некогда наперебой расхваливали как заслужившую всеобщее признание; называлась она «Тайны зрелого возраста». Книга показалась Кристофу пустой и лишенной хотя бы намека на то, что можно было бы назвать мироощущением; более того, она не доставляла даже эстетического удовольствия, не удовлетворяла даже примитивным запросам, не была интересной хотя бы по фабуле, которая вообще-то есть стихия жизни. Просто какая-то старческая болтовня со слабым налетом эротики и откровениями политической слепоты, какая присуща владыкам немецкого духа! Разве это студенистое варево эстетического конфуза может быть духовной пищей для изголодавшейся молодежи?..

Кристоф раздраженно отшвырнул книжку и уже поднялся, чтобы в душной столовой залить шнапсом свою тоску, как вдруг кто-то вошел и, небрежно бросив на стол пачку писем, удалился…

Для него в пачке было то самое письмо Корнелии. Он читал его и перечитывал много раз и сам не заметил, как начал бормотать себе под нос слова благодарности Богу — ведь только от него одного и приходило к нему спасение. Потом вскочил и, не обращая внимания на удивленные взгляды, подошел к своей тумбочке, надел портупею и ненавистную пилотку и выбежал наружу. Пока Кристоф, спотыкаясь, тащился к крошечной местной почте, представлявшей здесь это проклятое государство, он с замирающим сердцем все повторял и повторял про себя адрес отправителя! Боже, как близко от него она находилась! Письмо было адресовано на его прежний адрес, в сотнях километров к западу, где его утешала близость к матери и помогала держаться надежда на то, что, может быть, иногда, хотя бы на несколько часов, удастся пойти на концерт в гражданском платье. Но теперь-то он оказался совсем рядом с Корнелией, о чем та и не подозревает! Может, и она, так же, как и он, не сможет устоять перед соблазном просто взять и нарушить молчаливый договор не видеться вплоть до дня свадьбы?

Почти падая от усталости, он добрался до темно-серого уродливого домика почты, пережившего прошлую войну, и всю дорогу его не оставляло желание увидеться с Корнелией, месяцами мучившее его. Теперь, когда она оказалась так близко, не воспользоваться этим было выше его сил. Месяцами он стонал под тяжким крестом разлуки, чуждый и одинокий, в окружении палачей и простаков. Лишь когда вечерами он, вырвавшись из этой тюрьмы, оказывался дома и, заливаясь слезами, отдавался музыке, свинцовая тяжесть отказа от встреч с Корнелией казалась ему терпимой. Он был слеп ко всему — и к непривычно робким попыткам брата, часто посещавшего его в казарме, поговорить по душам, и ко все более невыносимым страданиям матери, в ужасе ожидавшей войны, и к суетливой, встревоженной и странно сконфуженной ласковости отца, — да, он был слеп, слеп и еще раз слеп, ибо испепелявшая страсть не отпускала его ни на минуту…

И вот теперь ему опять грозил полный крах: вновь оторванный от утешительной близости дома и заброшенный в эту проклятую прусскую глухомань, где каждый дом кажется казармой, где все кажется чуждым, холодным и беспросветным…

Слеп, слеп даже по отношению к самому себе, не способен даже собраться с мыслями для молитвы… Лишь иногда он ловил себя на том, что бормочет из нее отдельные слова, словно в подтверждение той истины, что Бог еще жив…