Вдруг Вилли поднял руку. Почему — он и сам не знал, хотя много раздумывал об этом впоследствии. Он вдруг ощутил потребность померяться силой с холодной яростью этой бухающей металлической башни.
Начальник цеха Купер спросил, сколько ему лет.
— Сорок два, герр Купер.
Купер взглянул на Гартвига, Гартвиг взглянул на Купера, и оба заколебались. Веглер — человек крупный, и, видимо, сила у него незаурядная. Но все-таки — сорок два… Наконец Купер кивнул. Такая уж это работа, на нее надо идти только по своей воле. Другого выбора нет, что ж, пусть он попробует.
Работа сама по себе была несложной. Все, что Вилли надо было знать, Гартвиг объяснил за полчаса. Дело было в ритме, в выносливости — вот и все. К шести тридцати вечера, когда кончилась смена, Вилли был еле жив от усталости, зато прочно занял место у парового молота.
Рабочие часы незаметно шли один за другим, наступало утро, потом переваливало за полдень, а там близился вечер — и вот еще один рабочий день становился смутным воспоминанием. Для Вилли Веглера недели проходили словно какой-то фантастический сон. Зато по ночам он снов не видел. Он ужинал, мылся, вваливался в барак и мертвым сном засыпал до утреннего гудка. Паровой молот превращал его дни в тяжелый дурман, а ночи — в небытие. Но именно на это он и надеялся, вызвавшись работать у молота, хотя сам еще не знал, почему и как это будет. Душа его жаждала единоборства с этой страшной машиной; он инстинктивно чувствовал, что в поединке с нею он найдет спасение от мыслей и воспоминаний. В первые месяцы после смерти Кетэ «Убийца великанов» помог ему остаться в живых.
Да, он слишком стар для парового молота, и все же он ему не сдастся. Он никогда не был толстым, но молот содрал с его костей всю мякоть, как бегущая по скалистому склону вода сдирает последние крупицы земли, оставляя после себя только твердый камень. После двухнедельной работы у Вилли Веглера были одни только железные мускулы под туго натянутой кожей. Глаза у него ввалились, щеки запали, тело, казалось, было вылито из какого-то светлого металла. Молот был страшен, и человек стал страшен тоже. Как гиганты, равные по силе, они молча боролись день за днем. Борьба была однообразна: Вилли стоял перед молотом, широко расставленными ногами упираясь в пол. Через первые полчаса на лице его появлялись грязные бороздки пота, тонкие светлые волосы свисали взмокшими прядями. Молот не отпускал его от себя ни на секунду. Он бесшумно скользил вверх и вниз вдоль смазанного маслом ствола туда-сюда, полметра вниз, полметра вверх, всегда наготове, всегда ожидая. Не двигаясь с места, Вилли наклонял туловище влево. Это было первое движение, всегда одно и то же — поворот бедер вбок. Длинными стальными щипцами Вилли выхватывал тяжелую болванку из лежащей на цементном полу груды. (Чернорабочий с тачкой непрерывно пополнял ее.) И снова Вилли делал поворот, возвращаясь в прежнее положение, на этот раз с усилием, от которого мускулы его рук, спины и бедер вздувались и покрывались потом. Он бросал болванку на наковальню, удерживая на месте железной хваткой щипцов. И тут начиналось единоборство с молотом. В одно кратчайшее неуловимое мгновение молот падал вниз. С тяжким грохотом он обрушивал на наковальню три тонны бешеной ярости. Он бил по болванке, и стальной брусок тотчас же принимал нужную форму. И вместе с ударом раздавался отвратительный низкий человеческий рев: «Ых-х!» Вилли слышал это, перекидывая щипцы направо и сбрасывая поковку на движущийся конвейер, и каждый раз с одинаковым, никогда не исчезающим удивлением убеждался, что этот рев издает он сам, издает невольно, словно страшная мощь машины насильно исторгает крик протеста откуда-то из глубины его живота. И тотчас же Вилли снова поворачивал туловище, не трогаясь с места и раскрывая щипцы. Груда болванок лежала наготове, молот ждал… Он обладал колдовской силой: какие бы мучительные мысли ни начинали одолевать Вилли, они исчезали в то мгновение, когда молот падал вниз. А Вилли только этого и хотел. Случись ему задуматься над этим, возможно он понял бы, как все это любопытно. Меньше чем три года назад, когда Вилли впервые вошел в кузнечный цех завода в Дюссельдорфе, он побледнел от оглушительного громыхания машин. Разве человек, привыкший к сравнительно тихой работе на строительстве, сможет долго пробыть в таком грохоте? Он ждал, что вот-вот утихнет этот разрывающий уши шум. Но шум не утихал, и когда Вилли понял, что, согласно новым законам военного времени, ему придется работать тут семьдесят два часа в неделю, в нем затрепетал каждый нерв. А теперь все наоборот. Теперь только завод и поддерживал его жизненные силы — шум и рев, паровой молот и все остальное. Теперь грохот кузнечного цеха стал ему приятен, как шум прибоя, когда лежишь летней ночью на берегу. Впрочем, скорее не как шум прибоя, а как тот славный шум в голове, когда выпьешь и чувствуешь наконец, что пьянеешь, когда во всем теле начинается гул, а ты лежишь на кровати и знаешь, что сейчас провалишься в сон, лежишь и не чувствуешь ни боли, ни грызущей тревоги, ни стыда, ни тоски… когда наступает блаженное забытье, словно от наркоза.