— Не исследуй, не пытайся измыслить больше того, что даётся, — остерегал его и Феогност. — Сам ничего не исследуй. Придёт время, будет тебе послан наставник, если будешь достоин.
Иванчик слушался и дядьку и митрополита, доверчиво и радостно ждал, будет ли ему послано особое руководство духовное. Впервые некие мечты зароились в нём. Он хотел всем делать добро, но — тайно. Например, пришёл Феогност в Келию, а она вымыта, и незнамо кем. Собрался даже подворье тишком вымести, ухватил метлу, но дядька отнял: не по твоей, мол, вельможности занятие сие, ты роду княжеского, а не холопского. Хотел Иванчик в тарапан залезть, чан такой каменный, виноград топтать вместе с виноделами, опять нельзя. Тогда он задумался: может, зло творить проще, чем добро? Особливо если скрывать его и врать для удовольствия. Но пока он не получил никакого удовольствия ни от зла, ни от вранья, да и не умел этого.
В тихие полдни, в тени ореховых деревьев, коими обсажено было подворье, слушал он, как учёный толмач поп Акинф переводит Семёну с греческого из какой-то ветхой книжицы: С детства люди учатся творить беззаконие, неправду, учатся обману, хищению и беспутству, поклоняясь тому, кто больше всех успевает в неправде и насилии. Никто не внемлет закону Божию, не ведает слово истинное, подобно ослам, предпочитающим золоту солому.
Семён согласно кивал, но Иванчик-то понял, что ему всё равно. Акинф же ничего не замечал. Он любил древних мыслителей и уважал саму их способность мыслить и выражать мысли. Был он восторжен, необычайно худ и длинен телом, Иванчик думал, вся сила его в учение шла. Пальцами белыми, как отмытые кости, слегка трепетавшими, Акинф раскрывал потемневшие листы и сообщал Семёну понравившиеся места, вроде того, что задача истинного философа в том и состоит, чтобы понять, до какой степени всё загадочно... Как дитя играет песком, пересыпая и рассыпая его, так никогда не стареющая вечность играет с миром.
— Вот ты скажи, зачем тебе это, по какой надобности? — спросил Семён, закончив выстругивать кизиловую палку и любуясь ею.
— Как же, князь! Се мудрость, скопленная миром, и продолжится она в века. Всё прейдёт и сничтожится, мудрость останется. Она ничья не собственность, всякий может черпать её, сколько могий вместить. Она для понимания мироустроения даётся, а также людей и событий. Не поражает ли тебя мысль философа, которого называют Тёмным и Вечно Плачущим, та мысль его, что души есть пламенеющие огни, огненные испарения? Когда думаю про то, возношусь умственно в высшие пределы с колебанием духа чрезмерным. Послушай-ка! — Акинф распахнул книжицу. — Чем суше эти испарения, тем чище бесплотный огонь, горящий в человеке, тем он божественней, разумней, лучше. «Сухая душа» есть самая мудрая и наилучшая. Подумай, князь! Ведь за пятьсот лет до рождения Христа изречено!
— А у кого «мокрая душа»? — спросил Иванчик.
— Речёт: у пианиц.
Семён засмеялся, отдал палку Иванчику:
— На тебе, орехи сшибать. Сей мудрец, поди, запугал тебя совсем.
Иванчику понравился белый строганец в редких алых прожилках: его потом, наигравшись, можно и в Москву младшему брату свезти. Акинфу же Иванчик сказал чуть заносчиво:
— Не боюсь я того, что читаешь. Бояться надо только Бога одного.
Против ожидания он не осерчал на дерзость княжича, а умилился шумно:
— Умник ты наш юный! Как же ты верно всё понимаешь! Многое, знать, вложено тебе будет, Иван Иванович! — И, уходя, всё качал головой, как бы пребывая в изумлении.
Капелька похвалы, капнувшая из уст Акинфа, может, была уже излишком, потому что Иванчик забыл сладость смирения и не без умысла тут же спросил Семёна:
— А ты умный, брат?
— Ещё какой! — уверенно отвечал тот. — Но до поры сокрыто сие. Когда понадобится, явлено будет.
— А когда понадобится?
— Узнаешь! — И Сёмка таинственно померцал глазами.
Прошлое спит в человеке — спокойна память о нём. Прошлое уходит навсегда — его покрывает забвение. Предания — возвышенные отблески прошедшего, в них больше истолкования, чем истины, ибо с нею сплелась и задушила истину в себе легенда. Если прошлое неизгладимо и следы его жгучи, попытка забвения — грех, уловка слабых, легенда — кощунство, потому что всегда привносит выдумку, искажает истину, возвышая её, освобождая от сложностей и противоречий, а в них-то и заключено пылание жизни; либо же выдумки толкователей сплетают сеть насмешки и уничижения, применяя страсти прошлых дней к собственному ничтожному пониманию. Даже шерсть, перед тем как валять войлок, бьют лучком, чтобы отлетел от неё всякий мусор. Не из случайного ли мусора валяют свои войлоки сказители, свидетели, сочинители, вплетая узоры своего краснобайства, производя суд над тем, что судить им не по разуму, души слишком мелки, чтобы воспринять бесстрашно непостижимость отошедшего в вечность. Гордятся, что всё могут понять и разъяснить, заблуждаются, что всему могут найти причины, будто умеют отделить сущность от привходящих неточностей; уверяют, будто знают, что важно, а что нет, с тупым упрямством утверждая собственное превосходство только лишь неизвестно почему присвоенным правом суда. Мнят, что по части могут оценить целое, но их тщание походит на то, как если бы по блохе, живущей на собачьей шкуре, судили о резвости, нраве и преданности самой собаки.