Ивану, конечно, передали сие. Он ответил:
— Нетрог его пыхтит. Сам-то не заботился о Кремле как следует. Только чрево растил, — что Василию Васильевичу, разумеется, тоже передали не откладывая.
Мало-помалу ожили базары. Из Владимирского княжества повезли на продажу телеги, да сани, да дровешки — салазки и ручные дровни: хоть и погорели, но зимой с гор кататься люд с детьми всё равно захочет. Везли также сундуки-укладки ольхового дерева, один в другой ставится, расписаны цветами и железом окованы. Из сел звенигородских везли черенки к серпам, из осины точенные, и берестяные изделия. Верея предлагала коробья для красного товара, кровельный луб трёхаршинной длины, а ещё кресты могильные, гробы, кади — есть на что поглядеть. Из самого Звенигорода в преизобилии слали столы, лавки расписные, тож поставцы посудные.
Горшечники рядами выложили кувшины, жбаны, мисы, светильники да игрушки; гончары — черепицу, поливные глиняные плитки, изразцы для печей, полов, стен и потолков, а по изразцам цветы да узоры пущены, где крупны, а где помене. Краса! Не хуже сарайских-то!
Кучами предлагались гвозди деревянные да гвозди железные, затычки для бочат; тульники расхваливали свои колчаны, косторезы — пряжки, наперебой зазывали богатых покупателей, а пуще — великого князя, завидев его.
Иван улыбался и всем кивал ласково, а сам боком-боком продвигался туда, куда влекло его постыдное, но сильное влечение. Он сам себе внушал, что просто пришёл поглядеть, чем народ его торгует, не разучились ли делать нужные в хозяйстве вещи, но глаза сами мызгали в ту сторону, где бойкие горожанки потряхивали связками дешёвых ожерелий да наручей из цветного стекла и прочими бабьими усладами. Знал и чуял, куда и зачем тянет его, глазам сладко, а съешь — гадко, но вожделение перебарывало увещевания совести.
Кто-то тихонько дёрнул его за рукав. Оглянулся — она, толстоморденькая, косматенькая, глаза как жучки мокрые елозят. Щекоткою тайной окинуло от их зазывности.
— Пришёл всё-таки? А я ждала. Нетерпёжка замучила. Пожелал меня, да? А говорил, не захочешь! Иди за мной. Сам по себе иди, отдельно. Я те кой-чё покажу.
Она бежала лёгкой перевалочкой по краю базара, перепрыгивая через колдобины и брёвна. Собаки увязались за ней. Она потрясла на них подолом, отчего собаки стали только настойчивее. Она засмеялась. Возле базарных отхожих мест виднелась избушка с немытыми никогда стёклами, туда и юркнула толстоморденькая в перекошенную дверь. Стены внутри были обуглены, их тоже огонь облизывал, но лавки уцелели. Иван сел на какое-то рванье, глянул выжидательно. Думал, она сейчас рубаху задирать станет, а она вытащила что-то из-за пазухи, протянула ему.
— Спомнил кизичку-то?.. Я ведь Макридка, рабынька твоя. — Глазёнки её поблескивали, на щеках полыхали круги, наведённые свекольным соком, шея густо была обвешана пронизями, как бы жемчужными, а на самом деле стекляшки дутые, белым воском налиты.
«Для меня уряжалась», — тепло толкнулось сердце у Ивана. Он даже удивился, что его так тронули её жалкие попытки прихорошиться.
Собаки умильно глядели на них в дверь, но зайти не решались.
— Я их кормлю, — сообщила толстомордка. — У меня и печь истоплена. Для тебя угостки настряпала.
Он силился что-то уцепить ускользающее в памяти, морщился от тяжёлого жаркого духа избы. На протянутой грязной ладони лежал тряпичный комок. Иван развернул его, преодолевая брезгливость, и отпрянул в удивлении: то была его кизичка детская, мешочек для денег, маменькой когда-то вышитая. Шёлк и сейчас ещё не выцвел, затейливой вязью шли буквы — ИВА.
— Так это ты, пакостница Макридка? Скрала у меня в Солхате подарок материн!
— Взяла, чтоб тебя споминать, и берегла: а вдруг когда встречу?
— А маменька-то и померла тогда, — грустно сказал Иван.
— Ах ты, мой жалкий! — Она села рядом, обхватила его за шею, раздавила большую грудь о его плечо.
— Простая ты какая. Не боишься меня?
— Я смелая. — Она с мурчаньем уткнулась ему носом в ухо. — Иль ты забыл, что в срубе-то намедни было? Понравилось тебе, раз пришёл? Чего таисся-то? Ты пош-шупай везде, пошшупай, вот этак вот и вот так... И я тебя потрогаю. Я долго могу терпеть и разжигаться. А ты? Сразу хочешь? У тебя уже вспрыговат? Да? Чай, знат, чего я с ним счас изделаю... Ты не обижаисси, я туды проткнусь?.. Ух ты, какой большой, жеребячий! Счас я его ещё раздрачу! Изне-е-ежу я его. А ты с подружкой своей не так, что ли, привык? А вот на всяку привычку быват отвычка и на обык — перевык. Таперь по-моему станем. Исцалую тебя всяво, по лядвиям испотешу. — Она коротко и крепко прижималась сухими шершавыми губами к его лицу, полагая, что это и есть поцелуи.