...Он придёт грузен до беспамятства, уронив ковш, падёт вниз лицом на скамью и, коротко захрипев, подёргается недолго: лезвие точно и глубоко войдёт в любвеобильное сердце Ивана.
В горе великом непритворном и в ужасе призовёт Александра Васильевна сейчас же бояр, зажжёт свечи, Ивана с трудом поворотят на спину, кровь почему-то совсем не выйдет. Ахнут бояре: несчастная случайность!.. Но один скажет: так на роду написано, видно, жила сердечная лопнула, хмелен был непомерно. И все согласятся: знамо, жила, знамо, хмель в жару сверх сил человеческих утруждает. Так и слугам и вельможам сообщат наутро и предъявят великого князя, уже обмытого и обряженного, с расчёсанной бородой, ещё влажной, положенного под образами в алых лучах восхода. Все горевать будут искренне и много об Иване Красном, Кротком и Милостивом, во цвете лет душой ко Господу изошедшем. Вдова, вестимо, уйдёт в монастырь по обычаю, снесёт в глухую обитель северную ещё одну страшную тайну души своей загубленной, ещё одну из многих, по келиям толстостенным холодным, под чёрными одеждами захороненных.
Ах, мечтания злые, ночные, одинокие!..
3
— Ты занят, отец? — Иван, пригнув голову, входил в сводчатую камору, куда Акинф переселился на лето, прохлады и уединения ради.
— Да вот грамотку некую перебелил, жду, когда краска в бумагу вомрет.
— Сколько их у тебя! — сказал Иван, оглядывая лавку, уставленную книгами.
— Я богат! — расцвёл Акинф, показывая охоту просветить по случаю князя, и уже протянул было руку достать какие-либо поучительные сочинения, но Иван Иванович остановил его мановением и взглядом повелительно-колючим. Сел, нога на ногу, молчал, был собою сумрачен.
Багряные глаза сон-травы с жёлтыми зрачками заглядывали в низкое оконце. Распевала где-то в зелени малиновка.
— Что ж, молви, зачем пришёл? — сказал Акинф, соскучившись ждать и желая остаться один со своими книгами.
— Буря меня волнует греховная, борение дьяволово.
— Опять? — Досада изобразилась в лице Акинфа. — Смирять себя надо. Сколько разов уж я тебе говорил?
— Так грешен, что на небо и глаз поднять не смею, так повинен, что и мысленно молиться не дерзаю. Страдаю я, батюшка. Ты меня с детства знаешь. Помоги мне.
— Думаю, что первое заблуждение человеков, в какое впадаем, что каждый своё страдание превыше чужого ставит и почитает непереносимым. Мы, конечно, сочувствуем другим-то, но умозрительно, Ваня, умозрительно!.. А что княгиня твоя?
— Жестока, яко ад, ревность, — потупился Иван.
— Женитьба закон Божий есть, а блуд беззаконие проклятое, — сказал Акинф сурово. Не хотелось ему вразумлять князя, стыдно было, но по долгу духовного наставления приходилось быть неотступным в исследовании греха. От неготовности и внутреннего стеснения Акинф даже сделался грубым, что обычно ему было несвойственно. — Я тебя грамоте учил, а теперь вот приходится такие слова... про сосуд дьявольский и прочее. Сладка, что ль, больно?
— Охочлива, — шёпотом признался Иван.
— Всегда в готовности ляжки развалить?
— Жаждает и просит.
Акинф хотел было сказать про глаз соблазняющий, который надо вырвать, а перст отрубить, но от возмущения сказал другое:
— Хуже сучки!
— Пускай! — тихо уронил Иван. — А ты женщин ненавидишь.
— Да как ты смеешь отцу духовному возражать? — открыто осерчал Акинф.
— Я к тебе как больной пришёл за советом, а получил лаяние, как у площадного подьячего.
— Не лаяние, а обличение греха ты получил, — поправил Акинф с задрожавшим от обиды лицом. — А ты ждал, я тебя по макушке гладить буду и слух твой ублажати?
Князь вскочил:
— Да, ждал! Чтоб приласкал и простил! Может, я всю жизнь только этого и хотел, чёрствый ты, попина! — И злые слёзы заблестели, не проливаясь, у него на глазах.