О, что творилось бы, если бы нас не замыкали, русских, не закупоривали, не огораживали “интернациональной зоной”, которая не лучше колымской — страдание и гибель: высокое страдание народа, его совести, его культуры. Словно кто-то жутко перепуган: развернется русский человек в пляске — ограды уронит и разметет...
В слове — Русь. История наша — в слове. Доверчивость и гостеприимство, покладистость и верность в нем — в страдании высокого смысла и достоинства. Истинные русские поэты — библейские святые, они проносят молитвы и заповеди, не подлежащие ржавению.
Потому и поднятая на дыбы непримиримость в русском человеке, обманутом и оскорбленном, неостановима:
Покуда жив, смертельно ненавистен
до сей поры живучему врагу,
терпеть я не могу ходячих истин,
но позабыть до смерти не смогу:
как бально нам,
почти что не под силу,
в последний раз врага не поборов,
войти с ним рядом, молча, как в могилу,
в казенный дом бандитов и воров;
как страшно нам -
под мертвым камнем камер
однажды пережить такую ночь,
когда любимый город огоньками
из-за окна не сможет нам помочь...
И угрозы-то в словах нет. И клятвенности на покарание врагов нет в приведенных мною строчках. Но есть — огромное горе сердца, высокий пламень гнева, а он — испепелит зло, откуда бы оно ни ползло.
Мои деды и прадеды, деды и прадеды Бориса Александровича Ручьева могли знать друг друга: катались и шлифовались в уральско-сибирском котле — от Оренбурга до Кургана. Борис Ручьев — из семьи священника, позже — заслуженный учитель РСФСР, отец поэта.
Борис Ручьев получил твердое среднее образование, но в Литературном институте долго не задержался: нашли и отослали к ледяным сопкам золота и алмазов. Десять лет, лучших полетных лет, пришлось поэту долбить северный камень, терять друзей, хороня их, обессилевших и обмороженных, в снежной заполярной бездне.
Обвинение ему вынесено шаблонное: “националист”, “сеет рознь в народах”, “пытается свергнуть законную власть”, “не брезгует и антисемитизмом”. Согласно “заговору”, возглавленному Борисом Ручьевым, сам он должен стать Председателем Совета Министров, а его “однокашник” Михаил Люгарин, имеющий один класс образования, — министром культуры СССР...
Осудили не их двоих, а много литераторов, и все они “признались и раскаялись” перед справедливостью закона... Дольше всех сопротивлялся “бандит” Ручьев, пропагандирующий подпольно стихи Есенина, кулацкого сочувственника и упадочника, мужиковствующего агента разложения.
После десяти лет полярного сияния Бориса Ручьева отправили с Колымы в ссылку — еще на десять лет в Казахстан. Родился поэт в 1913 году, а в 1937 году приговорен к каторге. По-настоящему стряхнул с себя оцепенение и колымскую лють лишь в 1956 году. Вот так!
На Урале в каждом городе можно услышать легенду о Борисе Ручьеве. Будто заявился ночью Борис Ручьев к Серафиме, красавице жене, а утром уходить отказался. А путь с Колымы на Урал закрыт. Тайно явился, значит. А Серафима обнимает мужа, поэта знаменитого, да и потихонечку робеет: найдут врага народа — ее на Колыму пошлют, как дальше ей, бедной, держаться?
Просит Серафима Бориса успокоиться и уйти, просит и в ноги к нему бросается — жалко ведь, умный, честный и симпатичный, да и не жадный: что имеет — друзьям, что на душе — ей, ничего не скрывает. Мучилась, мучилась, не утерпела. Сообщила властям, а он к тому дню уже — мощи, есть и пить отказался, протестует...
Постучали в двери. Уложили на одеяло. Легонький, подхватили и унесли. Еще десять лет не виделись Борис и Серафима. Спасибо, в Казахстане разрешили ему бухгалтером работать — не застрелили. Из них — тоже попадаются незлобивые люди, а прикончили бы — и крышка.
Вроде бы и дочка от Серафимы и Бориса где-то затерялась в уральско-сибирских просторах. Сначала — врага народа чуралась, а потом — совесть “открыться” ей не позволила... Легенда.
А не легенда — привез Борис Ручьев Любу в Магнитку, Любовь Николаевну — ну, с Алешкой, ее сыночком, нашел их в ссылке, и воспитали они Алешу, и в Магнитогорске новую жизнь, выздоравливая, на прочный фундамент поставили. Там ныне музей Бориса Ручьева — бывшая квартира их...
Любовь Николаевна — неторопкая, рассудительная, разве можно не уважать ее? Но и Серафиму я видел. Очень тогда молодой, я не понимал, почему Серафима говорит и говорит мне о Борисе Александровиче. Приехал я, выступил у нее перед учениками, а она увела меня к себе, говорит и слезы вытирает, говорит и слезы вытирает... Уже пожилая, но стройная и еще красивая, красивая. Поэт взял для стихотворения другое имя, но не о ней ли, не о том ли?
Всю ту зимушку седую,
как я жил, не знаю сам,
и горюя и бедуя
по особенным глазам.
Как два раза на неделе
по снегам хотел пойти,
как суровые метели
заметали все пути.
Как пришел я в полночь мая,
соблюдая тишину,
задыхаясь, замирая,
к соловьевскому окну -
про любовь свою сказать,
Александру в жены звать.
Александра Соловьева,
ты забыла ли давно,
двадцать пять минут второго,
неизвестный стук в окно?
Николай Воронов, Владилен Машковцев, Лидия Гальцева, Владимир Суслов обстоятельнее меня обрисуют долю Ручьева. Они больше меня провели рядом с ним и часов и дней. Я скоро уехал в Москву учиться. А там — в Саратов. А там — опять Москва. Но Борис Александрович находил меня и в Москве, даже побывал и в общежитии Литературного института... А после моего тяжелого к нему письма из Саратова — приезжал с Любовью Николаевной и в Саратов, где мы, сотрудники журнала “Волга”, устроили ему чудесную встречу с молодыми писателями.
Я очень люблю Ручьева. Раньше я находил в его стихах и поэмах себя, заводской быт и нравы, энергию и устремленность давал мне его талант, его путь. Любя творчество Павла Васильева и Бориса Корнилова, я с благоговением глядел на Ручьева, младшего брата их. Я знал: Ручьев — свой среди них, третий “преступник”. Как не любить его?..
В то же время — Ручьев из моего железа и огня вырос. Впереди меня он. Я очень люблю Есенина. А разве Есенина от Пушкина оторвешь? Не оторвешь и Ручьева от Есенина. Вокруг Пушкина — народ. И вокруг Есенина — народ. А вокруг Ручьева — мы. Не надо стесняться: любовь к русским поэтам — любовь к русскому народу. Осознанная или нет, но — любовь к своему народу.
И ничего странного: у трепетного лирика Есенина, пронизывающего чувством, как светом, природу, “городской” поэт Ручьев не заимствует, а навсегда берет национальную доподлинность сыновнего отношения к отцовско-материнскому краю, к Родине. Есенин — из борозды и трав, Ручьев — из борозды и трав, но путь его — путь народа, а путь народа сместился в сторону индустрии. Не понимать такое — скудоумничать...
Русская поэзия, купаясь в железном огне, не забывала о васильках и лилиях, не ожесточала родное слово, а облагораживала его через ромашку и розового символического коня — Пегаса...
Недаром Павел Васильев, Борис Корнилов, Дмитрий Кедрин, Петр Комаров, позднее — Василий Федоров, Егор Исаев, да и Федор Сухов, Виктор Кочетков в той или иной мере повторили ручьевское “ощущение” скоростей настигающего нас поезда и самолета.
Они отметили собственным чувством и словом свое время. Вчера наши идиотствующие в “демократию” перестройщики-прорабы готовы были вытоптать копытами то время, а сегодня догадались: время не вытопчешь, а тебя, коли ты не прикипел к нему, время отвеет и в неть уберет.