Люмис наконец понял. Это разрешало все его затруднения.
На минуту он обеспокоился — Дондоло уж чересчур явно дал понять, чего хочет. Ну что ж, может быть, Бинг тоже не прочь отделаться от Дондоло.
— Хорошо! — сказал он. — Капрал Дондоло, вам объявляется строгий выговор. Вы будете отчислены из этой части и отосланы на приемный пункт пополнения. Завтра я дам об этом приказ.
Люмис взглянул на Бинга. Если Бингу этого мало, то можно обернуть дело так, что и Бингу не поздоровится. Но Бинг казался довольным. «Пункт пополнения» для него означал, что Дондоло очень скоро превратится в пехотинца.
Бинг забыл о том, о чем хорошо помнил Дондоло: по своей квалификации он сержант-повар и в самом худшем случае его отошлют на кухню в какую-нибудь другую часть. Дондоло имел основания надеяться на большее: он был уверен, что его долгий опыт службы в армии поможет ему устроиться на теплое местечко в глубоком тылу или даже вернуться в Штаты. Столько всякой гнили развелось в армии — стоит только принюхаться. В армии порядки в конце концов почти те же, что и дома, в Десятом городском районе, и ничего не может случиться с человеком, который умеет припугнуть кого надо.
А Бинг, радовался Дондоло, по-прежнему будет ездить с опасными заданиями, и другой простофиля будет возить его — уже не Дондоло, слава Богу. И где-нибудь уже отлита пуля с именем Бинга на ней. Дондоло надеялся, что эта пуля — крупного калибра.
Обратный путь до Энсдорфа показался Иетсу бесконечным. Элизабет Петрик перестала спрашивать у него, который час: она знала, что сорок восемь часов, назначенные немецким лейтенантом саперов Шлагхаммером, уже истекают. Она говорила о том, как она рада, что ей удалось добиться своего, как она счастлива, что снова увидится с сыном…
— Какая жалость, что я потеряла облачение. А другого нам больше не достать.
Дорога вилась среди гор. Клочья грязного снега летели из-под колес. Небо становилось все темней и мрачней, и время от времени машина въезжала в полосу тумана.
— Сейчас пойдет снег, — сказал Иетс.
— Ах да, — вздохнула фрау Петрик. — Может быть, нам скоро можно будет вернуться в свои дома. Крыши, конечно, снесены, и стекла в окнах выбиты. Холодная будет зима. Но мы как-нибудь устроимся.
Иетсу хотелось, чтобы она замолчала, но у него не хватило духа остановить ее. Он старался не слушать.
— Мне уж давно пора вернуться, — продолжала Элизабет Петрик. — Мой сын хромой, ему без меня трудно обходиться. Да и мужу также, хоть он, слава Богу, совершенно здоров. Мужчины такие беспомощные — я говорю не про солдат, военные приучились сами о себе заботиться, а про штатских, когда они не дома и не знают, где что лежит. Они, должно быть, за все это время ни разу не ели горячего. Боже мой, герр лейтенант, вы не можете себе представить, что за жизнь в этой старой шахте: света нет, грязь, кругом все время капает вода; просто удивительно, что никто не заболел воспалением легких. А бедная Леони… Такие люди, как мы, больше всего страдают во время войны. Счастливые вы, американцы, что война идет здесь, а не у вас…
Потом она начала рассказывать про шахту, про семью, которая захватила с собой трех коз, и как эти козы отвязались и начали жевать у соседей башмаки; про ребенка, который родился в шахте, и про то, как его окрестили… Она держалась бодро: говорила, что жить в туннеле все-таки лучше, чем скитаться без крова и без цели по дорогам Германии, особенно в такую погоду. Ее даже тянуло обратно в шахту, то есть, собственно, не в шахту, а в Энсдорф, к тем людям, с которыми она провела всю свою жизнь. Никогда больше она не уйдет от них, и, как ни интересно было говорить по радио, все-таки она только жена сапожника и больше никогда за это не возьмется, ни за что на свете.
Иетс изредка отвечал ей короткими замечаниями. Ее ожидает ужасный удар. Он знал это и не мог предотвратить его.
Какова будет его роль? Стоять рядом и поддерживать ее, сраженную несчастьем? Не бросать ее, заботиться о сохранении ее жизни, когда жизнь потеряла для нее всякий смысл? Он ясно представлял себе эту жизнь, всю отданную заботам о калеке-сыне, который без нее умер бы, о сапожнике, который не мог обойтись без нее, видел все мелочи ее быта: каким был ее дом, и обстановка, и все остальное — все то, что война уничтожила в первую очередь. «Для некоторых людей, думал он, — например, для мадемуазель Годфруа, учительницы в Изиньи, — это разрушение имело смысл как часть общей картины; это была цена, которой они заплатили за утраченную и вновь обретенную свободу. Но для немцев оно не имело никакого смысла, для них разрушение было только разрушением, они ничего не получали взамен, потому что такова была та война, которую они начали и которую вели; и даже если кто-нибудь из них, как фрау Петрик, забыв о себе, пытался предотвратить гибель, то это было тщетно».