Выбрать главу

Так думал писатель Карамышев, уже совсем успокоенный, готовый вот-вот погрузиться в приятный глубокий сон.

Но снова, как в полдень у речки, порывом качнуло деревья, громыхнуло где-то железным листом (должно быть, на сарае у лесника), кедры запарусили густыми вершинами — зародился их протестующий всеохватный ропот.

Забренчали, забарабанили струи — по траве, по ветвям, по крыше, начало лить без грома и молний, но с тугим, жестким ветром. Сухой до этого воздух на чердаке отсырел, в щель у печной трубы текла тонкой звенящей струйкой вода. Карамышев ожидал, что теперь так и будет всю ночь поливать, а то и весь завтрашний день, и кислая эта погода прибавит в душе тоски…

Однако и ветер, и дождь перестали часа через два. Карамышев подвинулся к чердачной двери и увидел чистый, умытый, осколочный свет звезд. Он так был захвачен их немым сиянием, что пораженно замер и долго лежал на спине, запрокинув лицо к небу. Так было возвышенно и хорошо! Спать не хотелось, да и сон опять отступил далеко…

* * *

Тишина воцарилась прежняя, но уже без тревожной натянутости. Все, казалось, угомонилось, уснуло, обрело желанный покой.

Желал ли покоя он? Ответить определенно на это Карамышев не мог бы. Он вбирал в себя остуженный воздух, наслаждался чуть посветлевшей мглой и переживал то возвышенное состояние, что дает человеку лишь созерцание звездного летнего неба после дождя и бури…

Вокруг разливалась все та же, зовущая ко сну, тишина. Но вот он уловил вкрадчивый, легкий скрип двери в сенях. На скрип тотчас же вылез из конуры и отряхнулся, позвякивая цепью, хозяйский пес Колчан. По звукам, долетающим снизу, Карамышев ясно представил себе, как пес припадает к чьим-то ногам, лижется, тычется мордой в колени и кто-то молча треплет его но загривку.

Колчан поскуливал, бил хвостом по дощатому боку будки.

Карамышев свесил голову с чердака и стал глядеть на сереющую дорожку внизу, на ограду и кусты сирени. Пока ему не было видно, кто был там, внизу, но он слышал шаги за углом у крыльца, шепотом отданную команду и равномерное звяканье цепи. Собака, должно быть, ушла в конуру, затаилась. Карамышев только теперь различает белые пятна сапожек. Вот они приближаются к лестнице, вот замирают у нижней ступеньки, и, наконец, становится различимой тоненькая фигурка хозяйской дочери Туси…

Карамышеву, захотелось, чтобы Туся заметила его бодрствование, поднялась бы к нему, присела бы рядом, заговорила… О чем? Зачем? Что за нужда? Разве мало ему тишины, звездного неба?

Да при чем тут небо, звезды, покой, думал Карамышев, когда перед тобой страдающий человек, а ты, зарывшись в работу, даже не попытался узнать, отчего девушке грустно, печально, а может быть — больно! Ведь замечал же, нельзя не заметить. А встретишься с ней — наспех поговоришь, обронишь скупую шутку — и мимо. Ты занят возвышенным делом, ты мнишь себя богом, творцом. Но вправе ли ты, продолжал размышлять Карамышев, не замечать происходящее рядом с тобой?..

Вот дом… Вот люди… Их жизнь, пока неведомая тебе… Кто они, что? Вроде семья как семья… Мало ли разве таких?.. Вот Туся уединяется, плачет. Что с ней? Серьезно больна? Или кем-то обижена?..

И Карамышев вспомнил тот день, когда приехал автобусом в Петушки…

* * *

Сначала он в Петушки не хотел: места незнакомые, почти чужие. Вот если бы в Зоркальцево, где кедры, за Томь! Но приятель настаивал:

«Там тоже кедры! Ты столько лет жил на Дальнем Востоке и, какие из себя кедры, наверно, забыл. А именно в Петушках настоящее кедровое царство!»

Карамышев знал тайгу, любил всей душой, из деревьев кедры нравились больше всего. С виду высокомерны, чопорно строги, в них не найдешь милой наивности белых берез, зябкой трепетности осин. Но прислушайся, присмотрись! Сила и доброта, и какая-то незащищенность — вот что их больше всего отличает от прочих деревьев. Под кедрами, точно под сводами храма, разлит покой, царит переливчатый, зыбкий сумрак. И все это похоже на дивную музыку! А ветер в кедровых вершинах гудит как в тугих парусах. И звуки эти неповторимы. Но так сложилась судьба, что давно кедров не видел. В той местности, где он жил лет пятнадцать до возвращения в родные места, в свой старинный Томск, кедров не было, полоса там была степная, с перелесками, сопочками, и Карамышев истосковался по хвойным лесам, по великим сибирским рекам. В окрестностях Томска были сплошные боры: за Томью — чистые прямоствольные сосняки, в Заварзино — ельники, а в сторону Петушков — сплошные кедровники. И вот теперь вновь открылась ему неповторимая красота.