— Гляди-ко! Сухой и тащит кого-то!.. Чо, выдра в сети попала? Они тут есть. Удачник ты!
Когда узнал, что не выдра, а щуки, тоже обрадовался: все дар божий, грешно роптать.
Щук распотрошили, отъяли головы, каждая из которых была с волчью, вычистили потроха, погрузили все в ведро и заварили. Федор Ильич, подкладывая сучья в костер, ходил горделивый, довольный. И Евграф Павлович поглядывал на него ласково, потому что признал в нем своего человека.
После бани и сытного ужина разлеглись все трое на полу на тулупах. Было сумеречно, ни фонаря, ни лампы пока не зажигали. Старик говорил:
— Дальше вам ездить не надо. Дальше — такие болота, заломы, такая тьмутаракань, что и соваться боязно. В добрый кедрач я вас и тут приведу. Балаганчик построим, или готовое жилое место найдем. Собирайте шишку, таскайте мешками, мельчите, отвеивайте, сушите орехи. И дом мой, и амбар, и навес — ваши. Живите, храните добытое добро. Да много ли надо вам! от силы мешков пять сухого ореха. Больше лодка ваша и не поднимет.
— А мы, если чего, на попутной барже! Можно и на плоту! — возбудился Иван Демьяныч.
— Жадничать мы не будем, — сказал Федор Ильич. — Куда нам тонны с тобой? Отдохнуть, поорешничать, да и живыми-здоровыми выбраться. Свет не ближний, как говорила покойная бабка моя. И обстановка предзимняя. Утрами иней сверкает, а там — забереги, а там — шуга…
— Правильно он глаголет, — поддержал Синебрюхова Евграф Павлович. — Послушайте-ка что я вам поведать хочу… После войны дело было. Забрался я в вершину Тыма, чтобы как следует попромышлять, на нетронутом месте повольничать. Зимовье сделал там, за большими заломами. И так у меня здорово охота пошла!.. Сижу раз днем, заряжаю патроны, посвистываю, чтобы тишина на уши не давила. Печка гудит и вроде как в сон клонит меня… Расслышал как бы треск издали. Удивился. Знаю, что я один-одинешенек, что в округе на сотни верст кроме меня — никого. Собака лежит под порогом. Поглядел на нее — молчит, ушами даже не водит. Льдом порожек позатянуло, она мордой к порожку — дышит холодком. Ну, собака спокойно лежит, и я успокоился… Однако невдолге она вскочила, тычется носом в дверь, на задние лапы встает. Неужели, думаю, лось или олень сам ко мне подошел! Сунул патроны в стволы, шапку напялил. Тайга! Она, брат, только сказывают, что глухая. Не-ет, она населенная! Зверь — житель ее, а с ним осторожней будь… Вышел, вперил глаза, а треску-то — вот он! Человек! Да, идет на меня — косматый, лохматый, худой. Одежки на нем уж и нет — клочки от нее. Глаза мне его запомнились — страшные, не описать! Лицо волосом буйным покрыто, скулы торчат… Остановился он, собака вокруг него с лаем злобным вертится, а человек на нее — никакого внимания. На меня глядит и слезьми заливается… Шатнулся, будто упасть хотел, да как побежит ко мне…
— Дезертир, раз дело было после войны. Как пить дать — он самый! — выскочил с предположением Нитягин. — Или заблудший какой, на худой конец.
— Вот это верней, — выдержал паузу Евграф Павлович. — Топограф Рехлов, как я потом от него узнал. Была с ним лошадь, инструмент, снаряжение. Выходил он к отряду, и попался ему в голубичных зарослях, на кормежке, медведь. Лошадь шарахнулась, вырвала повод и понеслась. С концом! А с нею и карты, и инструмент, и все снаряжение… Рехлов пытался выйти «на ощупь» и заблудился. Местность равнинная — ни гор, ни пригорков. А там туманы пошли, снег повалил. К реке Рехлов все ж таки выбрался, стал идти вниз. Не ведаю, что бы с ним было, да случай привел на меня ему выйти. Иначе, наверно, сгинул бы человек! Тайга, она не мать родна. Где и поможет, а чуть оплошал — крышка тебе!.. В ту осень охота моя сорвалась. Начал я Рехлова из беды вызволять. Одел, обул… Кормил понемногу в первые дни, чтобы от заворота кишок не умер. Отощавшему сразу много еды нельзя давать — каюк!.. Набрался он сил, и пошел я его выводить. Вышли мы с ним к большому жилью ден через восемь. Сдал я его там на руки властям, а те переправили Рехлова в город… Где он теперь, бог ведает. Только знаю — помог я ему. Могли засудить человека по тем временам. Карты, прибор утерял — считай, преступник… Ишь как бывает!
Сумерничали долго. Рассказ Евграфа Павловича подействовал отрезвляюще. Лежали молча. Потом Иван Демьяныч вскочил с тулупа, выкрутил посильнее фитиль у фонаря (хозяин, рассказывая о топографе Рехлове, вставал зажигать его), сел на лавку и заговорил с нарочитой бойкостью:
— Ты нас, Евграф Павлович, не пугай! Я лично, к примеру, тайгу не хуже другого знаю. И попадал в переплеты дай бог какие. Охотился я один год на Васюгане с напарником. У него свой путик был, у меня свой. С утра уходили в разные стороны, к вечеру возвращались… Было так, что убежал у меня из капкана соболь. Гнался за ним я по следу на лыжах. Ну, думаю, вот я сейчас догоню и прикончу тебя! Злой, запыханный. На крутом повороте лыжина у меня возьми и сломайся. А снежище — в пояс! И я, голодный, усталый, на одной лыже плелся-тащился к зимовью всю ночь. Света невзвидел. Пытался уснуть у костра, да разве уснешь в трескучий мороз!.. И потом еще случай был со мной — похлеще. Однако живой перед вами сижу!