К чести обоих, они не стремились выносить сор из избы.
Но был человек, которому во хмелю Мышковский однажды открылся. Расторгуев, увидев как-то ссадину на виске Бориса Амосовича, спросил:
— Кошка лапой задела?
— Тигрица! И эта тигрица — моя жена.
Такого признания Расторгуев не ожидал и принял сказанное за шутку.
— У Софьи Павловны получается замечательный кофе!
— Кофе варю я сам! Она его только разливает и улыбается гостям.
Мышковский стал ревновать свою жену к Расторгуеву… Вон посмотри — задержались чего-то на кухне… Вон о чем-то говорят и смеются… Смолкли! Наверняка целуются!
От таких мыслей брови Бориса Амосовича взлетали и падали, лысина начинала потеть. Мышковский стал говорить Расторгуеву:
— От Софьи Павловны — привет! Спрашивала, почему перестал к ней заходить.
— Я заходил к вам обоим.
— Не знаю… Так что ей сказать?
— Приятного аппетита за ужином, завтраком и обедом!
Смешно Расторгуеву видеть иронический взлет бровей своего коллеги, слышать его глуховатый, нажимистый голос. Зачем Мышковский все время его подталкивает, намекает на несуществующие между ним и Софьей Павловной отношения? Ну не злодей ли!
Тогда была еще бархатная пора в их отношениях. Ни облачка тени над ними. Они говорили о дружбе и бескорыстии, о необходимости делать добро.
А потом все стало трещать по швам.
…За дверью дачи шаги. Вошел Евгений Акинфиевич с инструментом, стеклом, заготовками. И принялся за работу. Ловко, споро у него получалось… Часа через два все было готово.
Дача приняла прежний вид. Дрова трещали, плита светилась малиново и обдавала горячей волной. В который уж раз закипала вода в чайнике. Борис Амосович заварил цейлонский.
— Евгений Акинфиевич, вы как — крепкий напиточек пьете?
— Густой! — отвечал Шишколоб, теребя пальцами бороду: он выскребал стружки. — Привык, потому что ночами читаю, молюсь. В священное писание надобно вдумываться, принимать к сердцу заповеди.
Прохин сел поудобнее и завел длинную речь.
— Мирское чтиво я не приемлю. Но за одним журнальцем слежу: «Наука и религия». — Шишколоб тяжело вздохнул. Плотненький, круглый, с разрумяненными щеками, он сел ближе к столу, облокотился.
— Страсть господня — человека от скверны спасти. У иных-то душа пропала, разум возобладал. Душу переселили в машины.
Шишколоб произносил слова с непререкаемой уверенностью, покашливая и примаргивая. Голова его лбом совалась вперед, будто хотела предупредить возможные возражения. В душе Бориса Амосовича восстал атеист, но он не перебивал Прохина.
— Христос — наш спаситель, — вещал Евгений Акинфиевич. — Это истина… Об императоре Диоклетиане слыхали? Сей император Рима первый начал гонение на христиан. А что из этого вышло? Учение Христа расселилось по всей земле, ибо написано: «Господь наш и бог есть Иисус Христос. Ум, последующий ему, не будет во тьме, освободится от зла. Безумен тот, кто во тьме живет, кого объемлет тьма неведения».
— Память у вас хорошая, — сказал Мышковский, чувствуя холодок на спине от того, что перед ним, коммунистом, сидит церковник и теснит его своими «крамольными» речами.
— Я помню наизусть целые главы, — гордо вскинул голову Шишколоб.
Борис Амосович потупился. С кем он имеет дело? С кем сидит за столом? Кому безропотно внемлет? Что между ними общего?
— Вы Иоанна Златоуста читали? — продолжал Евгений Акинфиевич.
— Я, знаете, работаю в вузе, студентов воспитываю, — смешался Мышковский. — Программой у нас не предусмотрено…
— Жаль! Златоуст, например, сказал: «Видели вы старца и вместе юношу, старца по телу, юношу по силе ума, видели седины цветущие и старость, исполненную живости? Сии возрасты не то значат у нас в церкви, что вне ея. В делах светских старость бесполезна. Например, воин, достигший сего возраста, не может ни лука натянуть, ни стрелы пустить, ни копья бросить, ни на коня сесть, и ничего подобного не в силах сделать. Но все они сидят дома, получив увольнение от дел по причине своего возраста и будучи удерживаемы старостью, этой великою и неумолимою необходимостью. Не то бывает с учителем церкви. Токмо в старости он наиболее станет действовать, займется проповедованием и будет стараться об исправлении нравов»…