— Вы приходили в управление комплектации домостроительного комбината? — спокойно вел разговор дальше секретарь райкома.
— По совету Семена Семеновича… Я выписывал… Вот! У меня есть квитанция. — Мышковский стал обшаривать один карман за другим, вынимал записные книжки, блокноты, перелистывал их суетливо, нервно, ронял какие-то бумажки на пол. Но нужной не находил. — Дома! — выдохнул он.
— Охотно верю, — сказал Кострюкин. — Строить дачу и не иметь оплаченных счетов невозможно. И все же ответьте прямо: вы давали взятку инженеру Погорельцеву?
— Поклеп! Жуткая клевета!
— А я думал, что у вас совесть не вся проржавела, — покривил губы Сергей Васильевич.
— Вы моей совести не касайтесь! Я вам не дам себя замарать!
— Уточните, Сергей Васильевич, в чем должна была состоять махинация? — мягко попросил Кострюкин.
— Я должен был выдать дорогое оцинкованное железо по цене обыкновенного черного листового. И выдать почти вдвое, чем выписано.
— Борис Амосович, значит, вы отрицаете? — секретарь райкома чуть исподлобья глядел на Мышковского.
— Я уже вам ответил…
— Эх, как бы хотелось начистоту, на совесть, — попечалился Кострюкин. — Мы товарища Погорельцева знаем давно, как, впрочем, и вас, Борис Амосович. Лично с вами я, правда, знаком поменьше, а с ним вот лет десять, пожалуй. Погорельцеву нет никакого резона на вас наводить хулу. Я в этом уверен твердо! Вы же, в порыве строительного азарта, могли, мягко скажем, увлечься, впасть в крайность, в соблазн. И понять вас можно: зазимок идет за зазимком, а крыша вашего двухэтажного терема не покрыта, протекает и первый этаж, и второй. Вернее — второй и первый! Соблазн и возник — покрыть поскорее да понадежнее. Непременно — оцинкованным железом.
— Ничего в этом не вижу плохого, — проговорил Мышковский осевшим голосом.
— И мы не видим! — подхватил Кострюкин. — Соблазн — штука трудно преодолимая. — Чтобы отринуть дурное влечение, надо иметь определенное мужество, силу воли.
— В моем возрасте и положении опрометчиво увлекаться нельзя, — тускло сказал Борис Амосович и вяло, как бы превозмогая боль в голове, пошевелил бровями.
— И тут возражений нет! — поддакнул Иван Петрович. — Как можно преподавателю вуза вещать одно, а закулисно делать другое.
А Погорельцев, наблюдая за непроницаемостью лица Мышковского, думал о нем:
«Каков, а? Правильно Валентина Августовна предполагала, что он — мошенник со стажем! Так и выходит. Но куда еще повернет разговор Кострюкин, на какую стезю?»
Сергей Васильевич знал Кострюкина действительно уже лет девять. Был учителем в школе, оттуда взяли в райком. Энергичный в словах, но сдержанный: прежде чем слово сказать, подумает, взвесит. Будь на месте Ивана Петровича кто-то другой, Погорельцев едва ли пошел бы на откровенность в столь щекотливом деле.
— Скажите-ка, Борис Амосович, вы деньги в перчатках считали? — в том же спокойном тоне задал вопрос Кострюкин, приоткрывая конверт и, прищурясь, заглядывая туда. — Тут, кажется, все червонцами.
— Не понял, — побледнел Борис Амосович, ссутулился, подаваясь туловищем вперед.
— Да отлично вы поняли! Что ж непонятного здесь? — проговорил секретарь райкома и повернулся к Погорельцеву. — Сергей Васильевич, вы деньги из конверта не вынимали?
— Я к ним не прикасался, Иван Петрович!
— Тогда отлично. Если Борис Амосович отсчитывал червонцы не в замшевых перчатках, то на каждой купюре остались отпечатки его пальцев. Коли вы отрицаете, товарищ Мышковский, что давали взятку инженеру Погорельцеву, мы будем вынуждены обратиться в следственные органы. Так все и выяснится.
Щеки Мышковского теперь совсем выбелились, взгляд упал на колени его потертых брюк, дыхание стало тяжелым, сбивчивым. Он молчал, стараясь овладеть собой, но, застигнутый врасплох, загнанный в угол, не знал, куда кинуться.
«Да ведь его так может инфаркт хватить», — сочувственно подумал Погорельцев, поднялся со стула, подошел к столику в углу кабинета и налил из графина в стакан воды.
— Да, да, — кивнул Кострюкин, принял стакан из рук Сергея Васильевича и протянул Мышковскому.
Мышковский потерянно, молча взял стакан и отпил. У него был вид больного, разбитого человека. Плечи совсем обвисли, крупная голова опустилась на грудь. Ни бравады, ни наигранного задора, ни лукавства — ничего этого уже нельзя было заметить в нем.
— Бес попутал, — продохнул он с трудом.