Контрабас пять нот в такт, спокойно, как отсчет шагов. Барабаны пока касались едва слышно щетками по тарелке, шорох вместо удара.
Я сделал второй глоток виски. Холодный «олд фэшнд» в руке, теплый виски в пищеводе, синий дым перед глазами, тенор-саксофон в ушах.
Мозг медленно отключился.
Касас, Медина, Сирано, Маршалл, Линч, Эгеа, конверты, ночной причал, кровь на досках, листок бумаги с одним испанским словом, все это начало отступать. Не уходить совсем, это невозможно, все просто начало отодвигаться на некоторое расстояние. Пока не ушло в тень.
Осталась только музыка.
«Мизти» закончилась на длинной, протяжной ноте Хейза, которую он держал секунд восемь, медленно затихая. Раздались аплодисменты, негромкие, искренние, без энтузиазма, которым в концертных залах подменяют внимание. Здесь хлопали те, кто слушал.
Хейз кивнул и снова подошел к микрофону.
— Спасибо. Сейчас «Тэйк Файв» Дэйва Брубека. В эту вещь мы войдем, как обычно, медленно, потом разгонимся, потом снова замедлимся. Если кому-то будет скучно, попросите бармена налить вам что-нибудь покрепче.
Многие засмеялись. Я тоже слегка улыбнулся.
Барабанщик начал тот характерный пятичетвертной рисунок, который Брубек написал в пятьдесят девятом и который в будущем играет каждый клуб от Сиэтла до Москвы. Контрабас вошел сухой пульсацией.
Пианист добавил тонкое квартовое движение, повторяющееся и гипнотическое. И тенор Хейза, главная тема, та самая, которую все знают наизусть и которую невозможно сыграть плохо, но которую можно сыграть так, будто она прозвучит как первый раз.
Хейз сыграл ее как первый раз.
В десять часов я заказал второй стакан. Бармен принес его молча, забрал пустой стакан и поставил новый.
Ничего не спросил и не предложил. В этом была главная роскошь хорошего бара, в нем с тобой не пытались подружиться.
К десяти двадцати квинтет добрался до «Бесаме Мучо», болеро Консуэло Веласкес сорокового года, переделанное в свинговый стандарт.
К десяти сорока прозвучал «Раунд Миднайт» Телониуса Монка, медленная, тяжелая мелодия, с тем низким настроением, которое Монк вкладывал в каждую свою вещь, словно каждую минуту наступала полночь, и хочет, чтобы ее замечали.
«Раунд Миднайт» Хейз играл тихо. Так тихо, что слышен был шорох щеток по тарелке, прерывистое дыхание контрабасиста между нотами и скрип педали пианино.
Зал перестал говорить вообще. Только дым свечей и сигарет, и звук саксофона плывущего через всю комнату как ровная линия, от эстрады к дальней стене, куда-то за пределы стены, в Овертаун и дальше в Майами.
Я сидел и слушал.
Где-то в это время, может быть, на этой ноте, может быть на следующей, я подумал про Фуэнтеса. Не то, что гложило меня все эти дни, как его убили или кто это сделал.
Нет я подумал о том что Фуэнтесу было за сорок. И, скорее всего, в Гаване в пятидесятых, до Кастро, он тоже ходил в кубинские клубы, где играли тенор-саксофон, также стояли свечи на столиках, было синее от дыма помещение и какой-нибудь усталый сорокалетний саксофонист играл «Бесаме Мучо». И что Фуэнтес, может быть, это любил.
Это была отстраненная от работы мысль. Я на мгновение позволил ей овладеть моим мозгом, а потом она ушла, как проходит любая мысль, не имеющая практической цели.
Хейз закончил «Раунд Миднайт» одной длинной нисходящей фразой, последняя нота утонула в шорохе тарелки.
В одиннадцать без четверти квинтет ушел на перерыв перед вторым сетом. Пианист и трубач прошли через зал к выходу, видимо, покурить на улице.
Хейз остался у эстрады, стоял с бокалом воды, разговаривал с кем-то из публики, пожилым черным мужчиной в сером костюме. Барабанщик пошел к стойке за выпивкой.
Я допил второй стакан. Посмотрел на часы. Десять сорок шесть.
И тут, как-то очень мягко, без резкого щелчка, обычное оперативное мышление начало возвращаться ко мне. Я вспомнил, что уехал из гостиницы в восемь вечера.
Альберто на стойке знает только, что я ушел пройтись. Брэдшоу, если что-то случится, не сможет связаться со мной никаким способом, кроме как через Альберто, а тот знает, что я в шляюсь городе. И я отсутствую уже почти три часа.
Если крот клюнул на наживку сегодня в течение дня, то у Брэдшоу рыба уже могла трепыхаться на удочке.
Я поднял руку и бармен посмотрел на меня. Я сделал жест спрашивая есть ли телефон. Он кивнул и показал в дальний угол, у входа в туалет, там в нише висел красный, металлический таксофон «Саутерн Белл», с крутящимся диском.
Я положил доллар на стол под пустой стакан, на чай бармену, выше принятых пятнадцати центов, потому что он не задавал лишних вопросов и налил мне хорошее виски.