Выбрать главу

Почему — «Критика цинического разума»? Как я оправдаюсь, что написал толстую книгу в такие времена, когда и более тонкие воспринимаются как наглость? Разведем здесь, как оно и подобает, повод, причину и мотив.

Повод:

В этом году (1981) отмечается двухсотая годовщина выхода в свет «Критика чистого разума» Иммануила Канта — дата, принад­лежащая мировой истории. Редкий юбилей проходит столь сухо, как этот. Это — трезвый праздник, ученые отмечают его исключитель­но в своем кругу. Шестьсот исследователей Канта, собравшиеся в Майнце,— вовсе не карнавал, разве что не было недостатка в бес­конечно длинных змеях из бумаги. Полезно пофантазировать и пред­ставить себе, что бы произошло, если бы среди наших современни­ков появился виновник торжества... Разве не бывает таких тягост­ных празднеств, во время которых приглашенные втайне надеются, что юбиляру что-нибудь помешает прийти, потому что все они, апел­лирующие и взывающие к нему, при его появлении непременно по­чувствовали бы себя пристыженными? Какими бы мы предстали перед проницательнейшим человечным взором философа?

Кто бы скрепя сердце принял на себя обязанность сделать для Канта обзор истории начиная с 1795 года, когда философ опубликовал свою работу «К вечному миру»? У кого бы хватило нервов информи­ровать его о состоянии Просвещения, о том, как происходил выход человека из состояния «несовершеннолетия по собственной вине»? Кто был бы настолько легкомыслен, чтобы решиться объяснить ему суть тезисов Маркса о Фейербахе? Я допускаю, что прекрасный

юмор Канта помог бы нам выйти из неловкого положения — оцепене­ния «немой сцены». Он все же был человеком конца XVIII столетия, когда даже рационалисты еще не были такими закосневшими, как сегодня иные из тех, кто выдает себя за крайне раскрепощенных.

Вряд ли кто-то из занимавшихся Кантом не задумывался над загадкой из области физиогномики — над загадкой его внешнего облика. Если следовать ключевому правилу римлян «В здоровом теле — здоровый дух», то разгадать ее невозможно. Если правда, что «дух» находит подходящее ему тело, то в случае с Кантом это был дух, который развлекался физиогномической иронией и психо­соматическими парадоксами. Это был дух, который поместил в ма­ленькое, худое тело великую душу, за сутулостью скрыл гордую осан­ку, а за сдержанным характером ипохондрика — .компанейский, тихий и сердечный юмор,— скрыл будто специально затем, чтобы утереть нос позднейшим почитателям витального и атлетического.

Разрешение физиогномической загадки Канта вряд ли следует искать в его личности. Скорее, она в той позиции, которую он из­брал по отношению к истории духа и чувственности. Эпоха Просвещения настолько развила диалектику рассудка и чувственности, что разорвала их. Во всем творчестве Канта прослеживаются противо­речия такого рода. В языке его главных трудов проявляет себя насилие, которое процесс мышления учиняет над чувственным, осо­бенно в немецкой голове. То, что такой художник слова, как Бенн,— и сам отмеченный печатью духа естественнонаучного века — ока­зался способен на протест, заклеймив философов как «насильников при помощи духа», показывает, как современный цинизм может вы­ступить против воззрений, некогда считавшихся великими и нахо­дивших общественный отклик, против познания, которое нацелено на явно нарушенное соотношение интеллекта и чувственности. Ро­берт Музиль, выступавший, с уверенностью можно сказать, гаран­том рациональности даже и за пределами тех границ, в которых она чувствует себя дома, описал впечатление от чтения Канта в достопа­мятном отрывке из «Душевных смут воспитанника Тёрлесса»:

Тёрлесс как раз утром купил себе дешевое издание той книги, которую видел у своего профессора, и воспользовался первой же переменой, чтобы приступить к чтению. Но — не понял ни слова, то и дело натыкаясь на сплошные скобки и сноски, а когда принимался прилежно читать предло­жение за предложением, не отрывая глаз от текста, у него возникало такое ощущение, будто старая, костлявая рука вывинчивает из его головы мозг.

Когда он спустя примерно полчаса в изнеможении перестал читать, оказалось, что он добрался всего лишь до второй страницы, а лоб его по­крылся каплями пота.

Но затем он стиснул зубы и прочел еще одну страницу до того, как

закончилась перемена.

Вечером, однако, он уже не имел ни малейшего желания браться за книгу. От страха? От отвращения? Он и сам не знал толком. Его мучило со всей жгучей ясностью лишь одно — то, что у профессора, столь

В мире, который дал множество трещин и в котором появилось множество перспектив и точек зрения, «обобщенные взгляды» на целое бросают, скорее, умы скромные и простодушные, чем умы просвещенные, воспитанные на данностях. Никакое Просвещение не осуществляется без разрушения в том или ином смысле и без раз­рушения перспективистско-конвенциональных моралей; в психо­логическом плане это связано с распадом личности, а в плане лите­ратурном и философском — с упадком критики.

Но как же объясняется то противоречие, что важнейший ренес­санс критики в XX веке связан с именем Вальтера Беньямина, кото­рый, с одной стороны, убедительно доказывал, что час критики мино­вал, а с другой — принадлежал к школе Критической Теории и намеревался идти гораздо дальше? Он говорит, что невозможно занять отстраненную «позицию», обеспечивающую надлежащий обзор, поскольку вещи подступили к нам вплотную. Однако с точки зрения отсутствия точки зрения — которую надлежит описать более точно и обстоятельно — критика достигла прогресса и обрела впечатляю­щие формы. Спрашивается: с какой же позиции она выступает? Какая у нее перспектива обзора? И от чьего имени она говорит?

Я полагаю, что школа Критической Теории нашла временное Я, от лица которого ведется критика, и отыскала «позицию», кото­рая обеспечивает ей перспективу обзора для действительной крити­ки, позицию, которую не принимает в расчет обычная теория позна­ния. Я желал бы назвать ee позицией «страдания a priori». Это не позиция для возвышенной отстраненной критики, обеспечивающая панорамное видение всего в целом, а позиция предельной прибли­женности — микрология.

Если вещи обрели опасную близость к нашему телу, то непременно возникнет критика, которая выразит это. От нее по­требуется не надлежащая дистанция, а надлежащее приближе­ние. Словечко «затронутость» (Betroffenheit) имело успех именно по этой причине. Таковы всходы, семена которых были посеяны Кри­тической Теорией, предстающей ныне в новых формах и обретаю­щей влияние на тех людей, которые вряд ли когда-либо слыхали о ней. Вопрос к «затронутым»: разве не восхитительно обнаружить, откуда взялся образец, в соответствии с которым они строят свою критику? В остальном же следует заметить, что маньеризм «затронутости» также воспроизводит недостатки своего забытого перво­источника.

Поскольку представление о суверенитете головы никогда не со­ответствовало истине, новая критика намерена спуститься от головы ко всему остальному телу. Просветительство желает двигаться сверху вниз — как в образовательной политике, так и в том, что касается психосоматики. Открыть живое тело как орган, чувствующий мир,— значит обеспечить реалистическую основу для философского позна­ния мира. Это как раз то, что начала делать критическая теория —

неуверенно, с колебаниями, часто прибегая к эстетическим шифрам, мучаясь со всякого рода щекотливыми вопросами.

Критическая.Теория исходила из предпосылки, что в «мировой скорби» нам открывается априорное знание об этом мире. То, что мы воспринимаем от него, упорядочивается в психосоматической системе координат страдания и наслаждения. Критика возможна постольку, поскольку страдание говорит нам о том, что «истинно и ложно». При этом Критическая Теория, как и в прежние времена, делает «элитарное» допущение о существовании ненарушенной чув­ствительности и восприимчивости. В этом знак ее силы и знак ее слабости; этим обосновывается ее истинность и ограничивается сфе­ра, в которой она безусловно значима. Фактически требуется черес­чур много элитарного чувства. Оно питается отвращением к трупно­му яду нормальности в стране твердых лбов и бронированных душ. Не приходится надеяться на то, что удастся убедить противников определенного рода; существует представление о всеобщности «ис­тины», которое создает алиби для тех, кто не способен понимать;, там, где способность к разуму основывается не на «вчувствующемся» самопостижении, не имеет убеждающей силы даже весьма со­лидная аргументация из области теории коммуникации.