-Ты ничего никогда не слушаешь и не переспрашиваешь, ты как будто, будто...-она силилась подобрать слово, надувая красивые губки. - а, не знаю.
Она отмахнулась от назойливой мухи, идеи, кружащей над ней.
-Ты просто...Миша, ты странный и гадкий, потому что иногда пропадаешь и заставляешь меня переживать. Да, да! Я говорила, что царапала лицо? О, оно болело целый день и целые две ночи, но после я утолила боль особым кремом, который...тебе же интересно? Ох, надеюсь, раз так уверенно киваешь и смотришь в никуда! Ты иногда будто бы просыпаешься, три дня молчишь, а потом бах - и тебя прорывает, и тогда я молчу, да, слушаю и не перебиваю...
Лжет.
-...потому что мне интересно все, каждая фраза, каждое слово во фразе и каждая буква, а в ней...ну, ты понял. Это длится недолго, боже, так недолго, и не заканчивается так, как бы мне хотелось, всегда ты осекаешься как мальчишка, и замолкаешь, и я не могу расшевелить тебя, даже прижимаясь к тебе ближе и ближе и...
О чем она говорит? Она распростерла руки и ползет к нему, так смешно и так глупо: эй, Аня, смотри, во рту тлеет сигарета и ты можешь обжечься; эй, Аня, смотри, по его коже ползет гусиный градиент и ты можешь заболеть им тоже; эй, Аня, у него черная душа - смотри, как бы не пришлось отравить свою чем-то подобным.
-и...ах, не знаю. Ты странный. Ты смотришь, слушаешь и не отвечаешь, и никак не берешь меня, какие бы знаки я тебе не показывала бы.
Куришь, пока она говорит. Снова и опять - несколько часов подряд, так, что кончились слова и почти кончилась открытая в тот вечер пачка. Не было музыки, слез, снегопада за окном и литературы в новой жизни выкинутого за пределы кабинета критика- нет, все заканчивалось лишь этим. Киваешь ей ритиными кивками, изредка дотрагиваешься до ее плеча и жмешься, ежишься; вновь курить. Безсюжетность; жизнь, вполне сравнимая с точкой, но никак не с линией. Свобода, вырубцованная на плечах и заканчивающаяся на плечах - стены и Анечка, нет, Аня; ни одного фото и сожженные шесть лет назад найденные тетради и строки, в которых когда-то обитала душа. Она просит взять ее; взятьвзятьвзять, так просто и так удивительно, так сложно и так...невыполнимо. Взять ее, когда она так просит - то же самое, что и целовать, но гораздо хуже, да-да. И еще...
Резкая вспышка боли почему-то ослепляет. Она не меняется в лице, голосе, в теле, ее белье так же контрастирует на белоснежности и безсюжености; бессмысленно она продолжает говорить, говорить, она не видит и не чувствует; Рита бы почувствовала нутром и даже успела бы машинально кивнуть за ту долю секунды, что продолжается боль. Да. Боль бьет кнутом, обжигает банным жаром и ослепляет каленым железом - она не чувствует ее даже плечом, прижатым к твоему; у нее красивые глаза и красивые тонкие губы, рисующие в полутьме и танцующие свой особенный, приторный танец; она не чувствует твоей боли так же, как ты не чувствуешь ее страха, сокрытого среди бессвязных слов. Конвульсия, берущая начало то ли в первобытности, то ли в твоих пятках, молнией рассекает тебя и ты произносишь еле слышно звук, ставящий все на свои законные места. Хрипишь, падая на пол, теряя сознание.
Последнее, что ты слышишь, это страстный шепот ноябрьского вечера, плавно переходящего то ли в ночь, то ли в утро; критика - образ боли как образ божественного вмешательства, никаких богов из машины; бог - САМА машина, мимолетность, действие, вот он - ваш всемогущий, вспышка боли, наказание без преступления. Голос тонет в темноте:
-...так почему бы меня не взять?
10
В голове несутся мысли - дикие лошади по безумным прериям, на которых восседают дикие же всадники; то образы и события, закончившиеся и уже умершие, те, которых ты никогда не знал и не любил, но почему-то они верхом; ты понимаешь, да, понимаешь, что спишь, но просыпаться тебе не хочется. Посмотри направо - красноватое существо восседает на лихой идее, отбивающей ритм особый среди топота других копыт, - то, наверное, Велин, скачущий на «Геликооне» навстречу новым горизонтам. Вот он протягивает тебе руку, но ты слишком слаб, чтобы поднять ее - и, честно говоря, у тебя нет руки, ты понимаешь это запоздало, когда всадник уже на горизонте; слезы стекают по твоим щекам, а небо дрожит, потому что ты хохочешь жалким своим смехом. Так происходит раз, или два, или семнадцать тысяч, - ты не видишь, Громов, и не чувствуешь течения времени; для тебя секунда или же миллиарды лет соединяются воедино, соединяются в мире, который реальнее, чем белоснежность и безсюжетность, возведенная в квадрат.