Выбрать главу

Да, кюре, Вы не ослышались. Я не считаю грехом и это, ведь уже тогда моя враждебность начала становится моим равнодушием, ведь уже тогда я знала, что Громов - это узел, петля, наброшенная на мою шею и не сулящая мне счастья; счастье состоит в одной эмоции, а не в критике, которая стала вторым его именем и стала делать его таким похожим на меня; он стал критиком под моим влиянием, или кем-то на него похожим и я разочаровалась в нем, а может быть - я попросту повзрослела. Два месяца назад я стала католичкой еще отвратительнее прежнего - я пообещала и я не сдержала обещания; может, наоборот я стала хорошей католичкой, потому что поступила так, как поступают все остальные, все верующие и неравнодушные? Я грешна в моем неверном понимании религии и греха; я все еще нахожусь вне категорий Громова и надеюсь, что буду находится и вне Ваших категорий грешников; мои аборты - это нечто, что было логичным завершением нашей истории, а может - лишь точкой, вехой; я никогда бы не хотела, чтобы я равнодушно относилась к своим беременностям; я равнодушна к своим детям - и ужасно жалею, что не повторила этот осуждаемый всеми обряд еще два раза в течение прошедших двенадцати лет.

***

Я вспоминаю свое сердце, заполненное садизмом в те дни, когда мы ехали в его угнанной или заработанной на кровные машине, ехали в ночь, не взяв с собой никаких почти теплых вещей, как мы ехали и улыбались друг другу и своей нервозности; в нас не было равнодушия, наша напряженность и милая сердцу враждебность грела нас, когда печка отключалась, а когда стекло заметало снегом, ему приходилось его чистить и сжимать мои руки; я замерзала и мне все еще было семнадцать, я была счастливой и я ненавидела его, он вывел меня из моей зоны комфорта и похитил с моего робкого согласия, мы ехали навстречу нашей жизни; он честно говорил мне о взрослой жизни, а я взахлеб рассказывала ему о папе и грядущих выпускных экзаменах, на которые мне не суждено было попасть; внутри той машины и после ее поломки мы стали Громовыми, счастливой неравнодушной парой, мы стали удивительно взрослыми, когда заходили в нашу первую гостиницу на обочине, которые тогда только стали открываться; мы жались друг к другу и совсем не мечтали, что два аборта сломают его и сделают меня равнодушной почти к целому миру; это было восемнадцать лет назад или чуть меньше, но такое не забывается никогда.

Вереница гостиниц, полей и выпитых бутылок, выкуренных красных и крепких пачек, советское пространство, которое вмиг стало постсоветским и наши кислые губы в три ночи, а после - в четыре утра. Он пытался писать стихи, не зная основ стихосложения - а я наизусть цитировала лорда Байрона и антилорда Шелли; я смеялась над его рифмами, а после ныряла к его наготе и благодарила как умела, хоть и умела я благодарить по-разному, с ним я всегда поступала одинаково; он писал мне ужасающие стихи, и я направляла его и вкладывала ручку в его крепкие руки, я гладила его грудь и продолжала играть с ним в мятные местоимения; я помню, как в шутку душила его и как он доводил меня до слез, взрываясь на пустом месте. Мы шептались, когда было тихо и кричали, когда было громко; он продал машину и мы путешествовали на чужих, поднимая вытянутый к небу палец; мы были милы, были молоды, нас возили всюду и первое время у нас не было проблем; я целовала его, когда бы и куда бы он меня не попросил, а мой папа искал меня, но я стала на время к нему равнодушной; только Громов в то время делал меня враждебной, поэтому я и была счастлива, поэтому я и была удивительно несчастна.

Мы зареклись называться другими фамилиями; сбежав, мы стали Громовыми - нас стало двое на целом свете, когда он писал свои дурацкие стихи по памяти, когда он писал их своими длинными пальцами по пыльным мешкам на очередной стройке; я уставала убирать чужие комнаты за небольшие деньги, и устав, я падала обнаженная в очередной комнате, которую мы снимали, а он запоминал эти пыльные строки и декламировал мне их голый, улыбающийся; по его жилам начинала течь критика, когда он пытался объяснить мне значение, а я слушала, перебивала и говорила свою версию - тогда на лице его проступало сначала недоумение, а после - прозрение, он глупо улыбался, делал в душе пометки и говорил мне, что я не пробка шампанского, что я Рита, и я одна Рита на целом свете; это льстило мне и я благодарила, и тогда в моем сердце открывался новый филиал моего садизма, тогда моя враждебность снова вспыхивала и делала меня несчастной.