-Ты смотришь куда глубже меня, потому что ты женщина. - говорил он обычно, утолившись холодом моего желания. - Ты понимаешь строки глубже мужчин, ты чувствуешь, потому что у тебя есть сердце, а у меня есть холодный разум, у меня есть логика, а у тебя есть чувства.
-Белое, красное, - лишь слова. Иногда логика бывает чувством, и наоборот.
-Ты права, но так не бывает с тобой. - он смотрел на меня странным взглядом, в котором не читалась еще будущая ненависть. - С тобой все всегда понятно наперед: ты всегда одинаковая, ты всегда идешь до самого конца, как бы тяжело тебе не было.
-Потому что я дочь своего отца?
-Нет, потому что ты всего лишь женщина, а не пробка шампанского.
***
Моя подъездная дефлорация уже давно погребена под слоем пыли, ее сравняли с землей вместе с нашим маленьким Лиссабоном на Маяковского, когда сносили этот дом по какой-то причине; теперь от того дома, того подъезда и того человека, каким он был веет равнодушием - тогда была его любовь и она не была заразна, теперь же есть его ненависть, которая заразна, которая помогает мне справляться со всем, что только бывает в моей нынешней жизни. В последнее время он начал забывать об этой ненависти, два месяца назад я не готова была узнать, что всего через месяц он поменяется; мне тошно от того, что он теперь принадлежит другой и растачивает крупицы своей ненависти на нее, а не на меня, хотя я взрослее и должна была давно уже себе уяснить - он должен двигаться дальше, а я не должна быть равнодушной.
Я поняла только что, мой кюре, что с Вами можно говорить вполголоса или кричать, можно рассказывать Вам стихи или же просто молчать, чтобы рассказывали Вы - так мы будем познавать грех и его отсутствие, так мы никогда с Вами не приблизимся к правде, но приблизимся духовным единением друг к другу; мы станем ментальными любовниками, и мне будет плевать что Вы старше или же что Вы - мой ровесник, что Вы - человек Бога, а я грешница Ваших категорий; с Вами мы познаем грех, но не тот, который принято признавать с мужчинами; с Вами я разговариваю и к Вам я неравнодушна - но, наверное, лишь до того момента, пока говорю сама и Вы являетесь скорее образом, чем живым человеком. В чем состоит мой грех? В том ли, что я бездействую, пока ненавистный мне мужчина умирает; он похитил меня однажды и произвел хирургическое вмешательство, не запрещенное советским законодательством, когда анестезировал меня лиссабонским цветом портвейна, а после сделал Ритой, проткнув своим лезвием тупую пробку шампанского, которой я была до встречи с ним; виновата ли я или же грешна, потому что он сейчас умирает, не примирившись с осознанием могущества и ничтожества критики и его самого, виновата ли я в том, что однажды согласилась стать его собственностью, но не повторила этого вслед за ним? Наверное, грешна; Вам виднее, а я не особенно-то и оправдываюсь.
Раньше он был моим или же я была его, двенадцать лет он принадлежал мне полностью, а теперь он принадлежит сам себе - и оттого он умирает рядом с молодой и глупой девочкой, которая не заслужила его и всего того, что я оставила в нем прорастать; она маленькая, меньше меня, и она не приемлет ни моей критики, которая у Громова звучит как «его» критика, ни его худобы, которую я поддерживала постоянно на протяжении шести лет, а потом - на протяжении двенадцати, но реже; она не заслужила спасти его, это мое право, ненужное, но законное; после этой странной исповеди я спасу его в последний раз, я сделаю его мужчиной как когда-то, и, если он найдет в себе былого мужества, он закончит этот цирк сегодня же, восемнадцатого декабря - он умрет сегодня, отомстив мне и сделав этот мир чуточку равнодушнее.
***
Мы мечтали, мы были атлантами и демонами ветхих подвалов, он писал сначала стихи, потом маленькие и бесталанные рассказы, через пять лет с головой ушел в критику и наконец сейчас он ушел в себя. Он был моложе, это было восемнадцать лет назад; нашему первенцу было бы уже восемнадцать; он говорил мне о вещах банальных, а я рассказывала о папе и истерично смеялась, объясняя ему концепции мироздания и соленую правду; он интересовался богословием и однажды он читал взахлеб найденную где-то Библию на обочине под слоем пыли; было жарко и я оставалась в тонкой просвечивающей майке, он же оставался наедине с этой черной книгой; его лицо становилось бризолевым, когда он натыкался на послание и на очередное откровение - я думаю, тогда он был ближе к Богу, чем есть я сейчас; его ergo видоизменялось, оно гласило мне: «я чту библию и Бога, следовательно, существую»; в тот день водители свистели мне и предлагали денег, чтобы я разделась перед ними; я не разделась даже перед Громовым в тот день и в ту ночь; мое ergo стало непреложным правилом: «я одетая, я существую». Наша латынь иногда звучала чище великого и могучего русского, наши слова иногда оскорбляли друг друга и я мечтала перейти на высокий французский или низменный греческий; я называла его злодеями Шекспира, а он иногда покрывал меня матом; в тот вечер мы пили обычную и украденную водку под шелест страниц Откровения; я богохульничала и являлась грехом, а он верил и был грехом первородным; я не могла забыть, как он похитил меня с моего радостного согласия и внушил равнодушие к папе; мы повзрослели и отмечали год странствия, год путешествия; его ergo было сильнее моего - и, напившись, я жадно утопила его быка в своем море; он показал мне небо и звезды и утолил мою жажду годовщин своей худобой и наготой; мы отметили этот праздник по-семейному, но только вот мое ergo в ту ночь разлетелось вдребезги, тогда как его оставалось стойким до самого последнего причастия и до того, как я рассказала ему про вторую мою оплошность, связанную с его наследием, кюре.