Это грех, кюре? Библейское принятие решений, библейская принадлежность; у первородных было так, пока Ева не отдалась греху и плоду, и она заплатила за это; так и я заплатила за свою непослушность, за свои сомнения, кюре? Я смотрю теперь иначе - я не жалею тех двух абортов, я жалею своего непослушания: теперь я смотрю на все иначе и сейчас бы я не ушла, если бы не захотела этого сама; сейчас бы я наплевала на то, что он верит в свою критику больше чем верит в Бога; сейчас я, наверное, постарела и ценю то, что он очень редко доводил меня до равнодушия, в отличие от всего того, что меня повергает в него сейчас.
-Рита, почему ты не хочешь послушать, что я написал? - так пошло сказал он мне в один из тех двух разов, когда я вспомнила с ним свое семнадцатилетие; это было ударом ниже пояса, потому что день был создан не для того, что он писал.
-Потому что ты пока не научился. Брось.
-Нет, научился, ведь с каждым днем я совершенствую свои навыки и свою речь; с каждым днем я все больше разбираюсь в восприятии и своем отношении к предмету.
-Может, не будем?
-Почему бы не попробовать сегодня, - лишь сказал он, тихо, словно бы склонял меня к особенно трепетному виду любви, которую он называл «сексом»; это звучало горестно и тихо, и так же до сих пор звучит в моем мозгу. - почему бы не попробовать хотя бы сделать вид, Рит?
-Ты знаешь мое мнение, знаешь, как я отношусь теперь к этому.
-Блажен тот Бог, который не создает женщин вроде тебя, моя дорогая, - прошептал он и ушел, прикрыв дверь; это обидело его и он вернулся только через два дня, я чудом выжила, не умерев с голода, он принес много алкоголя и походную сумку, принес почему-то синих сигарет и я поняла, что не будет больше двух разов в год: я поняла, что однажды я сделаю несколько абортов и вернусь к отцу, когда ему это надоест; он признался, что сжег свою библию и я поняла, что больше он не верит в того Бога, который послал ему меня; с того самого дня, в один из двух разов моего семнадцатилетия в мое двадцатиоднолетие я поняла, что он поверил лишь в одну только критику, лишь в одного только себя; он никогда больше не спрашивал у меня ничего, никогда больше не читал ничего вслух, и стал еще ближе к равнодушию - то была точка невозврата, то была точка нашего максимального откровения и омертвения. Через семь с половиной месяцев мне предстояло сделать свой первый аборт, о котором я собираюсь сказать ему сегодня; он знает только о последнем и верит, что я была беременна девочкой.
***
Я обманула религию, мой католицизм был обманут вместе с Вами, кюре, - я говорю сейчас о ней, о той, которую он выбрал, с которой он мирится, которой позволяет приходить наверняка к себе; не представляю, чтобы они были вместе где-то кроме его белой квартиры; это ужасно для Громова, безвкусно, это действует ему на нервы, это расщепляет его пополам.
Я не представляю, как они находятся вместе на расстоянии вытянутой руки; когда ему поплохело, когда его положили в ту клинику, мы вместе с доктором были рядом с ним, он находился под действием лекарств, а она была за дверью; доктор прогнал ее, но не прогнал меня - я тогда возблагодарила Громова за его чертову идею с кольцом и за то, что доктора частных клиник не требуют документов, а требуют денег; я заплатила за его лечение, а за таблетки не успела, его врач, Максим Николаевич, сказал мне, что за рецептом он нетвердо пришел к нему через четыре дня после выписки, а после еще раз, показал ему таблетки и демонстративно выпил парочку прямо у него на глазах; он словно бы бросал ему вызов, словно бы говорил, что у него есть еще средства, чтобы выжить, словно бы показывал, что он борется; такой он, мой Громов; я знаю, что денег у него нет и теперь не будет - он ничего совсем не умеет, только строить и играть в критика; он называет это созиданием, тогда как я называю это глупостью; его не возьмет обратно папа, потому что я запретила ему, и не возьмут на стройку, потому что его болезнь не позволит ему поднимать тяжелое; я нужна ему воздухом; ах, хватит ли ему мудрости отказаться от этой треклятой псевдокритики?
Поэтому я нужна ему, а она ему - нет, не нужна; что, если он действительно поймет, что должен делать вместо того, чтобы снова слушать кого-то еще? Ему стоит сегодня же выпить все таблетки, что есть у него дома и блаженно умереть - накажи, накажи меня, Громов, за то, что я сделала с тобой и с твоим желанием; шепчи: «прости, нет, i'm sorry, baby”, - только будь, умоляю, один, когда я тихо открою твою дверь и войду; я не хочу застать их, кюре, их двоих, ведь тогда мой мир рухнет, потому что я увижу воочию - и не справлюсь; все эти двенадцать лет меня грела сначала его враждебность и ненависть, а после - то, что он называет любовью; если я открою сегодня дверь и увижу, что он спит рядом с ней - это будет самым отвратительным финалом самой отвратительной пьесы; не знаю, как бы началась критическая статья на такую пьесу; даже Громов со всей своей бездарностью наверняка не смог придумать ни строчки - потому что он был бы непосредственным участником. Я думаю, кюре, что если я увижу их одетых - я справлюсь, но что, если они будут обнажены? Это не накажет меня, это покачнет почву; это посеет сомнение в моей голове, ведь я твердо уверена, что он никогда не играл с другими в то, что я называю игрой междометий; он называет это - «сексом», никогда - любовью, актом, единением, слиянием, воодушевлением, красотой, процессом...всегда лишь этот его «секс» звучит отрывисто, режет уши и перепонки, бьет камнем мои стекла; я не вынесу этого, потому что тогда мой мир затрещит по швам - я не знаю, что с ним станет, когда холод его желания перестанет делится на два потока: его и мой; я не упаду замертво, но подумаю - что, если и в остальном я сомневалась тоже?