Выбрать главу

Врач, придерживая одной рукой полу теплого халата, наброшенного на плечи, другой щупала пульс; заглянула в глаза, приподняла веки. Мать даже не пошевельнулась. Строгость ее черт немного пугала Свету. Но рядом был врач, и она старалась не выказать беспокойства. Пусть думают, что Света соседка или знакомая.

— Как ее зовут? — обратилась врач к Свете.

— Настя…

— А по отчеству?

— Ивановна...

— Анастасия Ивановна!.. Анастасия Ивановна!..

Врач похлопала мать сначала по руке, потом по щеке. Окликнула еще раз. Но мать все так же тяжело дышала и не открывала глаз. Света усмехнулась: «Да она трезвая не поняла бы, что это к ней обращаются. А когда так упилась!.. Если врач хочет узнать, реагирует больная или нет, позвала бы ее просто, по-человечески, как к ней обычно все обращаются. Но им не положено. А на вежливое обращение мать, конечно же, не откликнется. Может, мне ее позвать?!» Света уже было открыла рот и наклонилась над кроватью. Но грязное одеяло, на котором лежала мать, ее помятое платье, запах — все это вернуло Свету к происходящему. Произнести при враче слово «ма-ма»… «Ма-ма!» — вот к этой упившейся до бессознательного состояния женщине?!

Врач стояла, придерживая полу халата (и как Свете казалось, в этом жесте было что-то брезгливое — не задеть бы чего), и о чём-то думала, потом сказала:

— Знаете, у нее не горячка. Вы ошиблись. Похоже, что у неё отравление. Тут нужна другая машина, другая бригада.

Света никак не могла понять, в чем тут разница: отравление от водки или же белая горячка? Ну только что не бегает по дому.

— Вы посидите с ней. Я сама схожу, — неожиданно мягко сказала врач. — Здесь легко найти? Какой у вас номер дома?

Света почувствовала острый приступ признательности, когда она не ждала помощи или сочувствия, а они приходили неожиданно.

Хлопнула калитка, весело фыркнула машина. А Света всё еще стояла посреди комнаты в растерянности. Вдруг она вспомнила, что при отравлении промывают желудок. Наверное, надо вскипятить воду и марганцовку поискать…

Она вынесла примус во двор, налила из бутылки керосина в головку, чиркнула спичкой, потом прикрутила вентиль, и после энергичных движений поршня ровное, сильное пламя выровнялось и, как корона, приняло форму аккуратных зубчиков.

Звеня кружкой — в ведре было как раз на чайник, — Света набрала воды. После этого она быстро сложила грязную посуду со стола в таз, половик вынесла и повесила на веревке — завтра вытрясти надо будет, — собрала одежду со спинок стульев и повесила ее за занавеску, обвела комнату взглядом и словно бы все увидела впервые — глазами тех людей, которые сейчас войдут: «До чего же все грязно, запущено! Свиньи, а не люди. Смотреть и то противно». Дом как будто медленно уходил под землю, уже по самые окна врос, может, поэтому в нем казалось особенно душно и трудно дышать. И хотя Света широко распахнула дверь, прохладный весенний ветер проносился мимо. Взгляд Светы остановился на вышивке — девушка с кошечкой. Один гвоздь выпал, оставив в стене серый кружок отвалившейся побелки. Материя провисла, в мягких складках осела пыль, и по лицу девушки проходили дугой серые полосы, от чего умильное выражение лица изменилось, стало злобно-плаксивым.

«А как странно, — подумала Света, — я только сейчас заметила. Сколько мы ни меняли квартир, мать всегда прибивала вышивку в один и тот же угол — тот самый, где висела икона. Удивительно. Мать сама, наверно, не отдавала себе отчета, завешивая его. И как смешно — чем?! Глупой и пошлой вышивкой. Бессмысленной и бесполезной, в которой не было ничего, что давало бы хоть какое-то представление о долге, истине, справедливости... Тоже, нашла замену… А у меня? — спохватилась Света, тут же по привычке примеривая все к себе. — Что будет у меня?!»

И, вызвав видение будущей комнаты с книгами на полках, с музыкой и разговорами об искусстве, она успокоилась: «У меня все будет хорошо, правильно и красиво... Я уже почти у цели. А пока, чтобы дойти до нее, нельзя позволять себе расслабиться, потому что слабость — она вон к чему приводит…»

Мать шевельнулась, застонала и попыталась приподняться. Света подошла к ней и зачем-то надавила ладонями на плечи, чтобы мать легла. Свете все казалось, что мать может вскочить и бегать по комнатам — лови тогда! Пусть уж, если может, лежит.

Лязгнула крышка чайника, и едва Света успела выключить примус, как подъехала машина. Она тут же выскочила за калитку и позвала:

— Сюда! Сюда!

Но вода, которую она приготовила, не понадобилась.

— Неть! Что ви! — сказал с сильным акцентом врач, быстро осмотрев мать. — Ее надо вести в больнису.

Пока мать укладывали на носилки, Света зашла к себе в комнату,взяла теплую кофту, подумала и прихватила «Парцифаля». «Всё равно там придется сидеть, ждать, когда ее промоют», — с некоторой досадой подумала она и пошла за носилками к машине.

В коридоре, где ее оставили, стоял стул с порванной на углу коричневой обивкой. На стуле были еще какие-то светлые пятна — должно быть, от хлорки. И с некоторой брезгливостью, хотя видно было, что стул чистый, Света села, поджав под себя ноги... Пол тоже недавно вымыли, он еще блестел. «Чего это они на ночь пол моют? Разве утром нельзя?» — подумала Света. А потом, уже не обращая внимания на то, что хлопают двери и мимо время от времени ходят люди, принялась читать — главу-то она так и не закончила.

— Где Гани Ганиевич? — громко и тревожно спросил женский голос.

Света вздрогнула и подняла голову. Дверь уже закрылась, и лица женщины она не успела увидеть. Этот же голос спрашивал Гани Ганиевича до самого конца, видимо, очень длинного коридора. Света усмехнулась: вопрошающий голос затихал, как далёкое эхо.

Перелистав последние страницы, Света нашла в комментариях нужную цифру. Здесь говорилось о категориях вины, приведённых Августином: «Наказанием за совершенный грех является то, что человек теряет нравственную ориентацию и уже обречён на совершение дурных дел».

«Ага! — обрадовалась Света. — Это к тому, что проступок, совершенный Парцифалем в Мунсальвеше, является всего лишь возмездием за еще более тяжкий грех, совершённый раньше... Флора обязательно спросит. Хорошо, что посмотрела. Хм! В этом и в самом деле что-то есть. Один грех, вернее, говоря нашими словами, один проступок влечет за собой другой. Бабушка в детстве пугала, что бог накажет, что на всё божья воля! Никакая не божья воля!»

Разглядывая кафельные плитки пола, на которых пятнами высыхала вода, стягиваясь, как кусочек шагреневой кожи, пока не исчезала совсем, Света сделала очень важный вывод: за грехи человека никто наказать не может. Он наказывает сам себя. Своей последующей жизнью. Вот как ее родители. Ведь они пьют не просто так. Они пьют, потому что им стыдно. И, не понимая, не желая понять, отчего их гложет стыд, они забивают, заглушают совесть, топчут и мнут ее, обманывают себя и вместе с этим убивают, уничтожают себя. Происходит это незаметно. Ведь не сразу же они стали пить так, как сейчас. Все же понемногу, потихоньку начиналось. Ни одному человеку не придет в голову нарочно так жить. Каждый мечтает о чем-то хорошем, своем, но оступается, пачкается, а дальше делает все, чтобы замазаться так, чтобы того — старого пятна не было видно.

Света вспомнила фотографии, которые любила рассматривать в детстве: мать в длинном платье с белым пояском у какого-то цветущего дерева. Война только-только кончилась. Она стоит вместе со своими подругами. У нее чуть напряжённое, но, в общем, приятное лицо. Именно в это время, вместе с другими эвакуированными, эта молодая девушка уже начала спекулировать. Мать вспоминала об этих днях без стеснения, как о чем-то обычном. Быть может, вместе с теми же девушками, что стоят вместе с ней на фотографии, она занимала очередь, когда что-то «выкидывали», закупала, сколько могла, неважно что, а потом продавала или выгодно обменивала.

Она приехала с бабушкой из маленького посёлка на Волге. Но от города она переняла только самое дурное, что можно было в годы войны. Она выбрала легкий, но грязный путь. Выменивала и доставала, перекупала и продавала не из необходимости, не от страшного голода, а уже только ради выгоды. Наверно, с такими же, как и она, молодыми, энергичными, веселыми девушками начала выпивать для храбрости, для отчаянности — война ведь, а мы молоды, не пропадать же! А скорее для того, чтобы не думать.