— Нет. Оно у вас чересчур крепкое… лучше чаю.
— Василий! — зычно закричал Иван Сергеевич. — Дьявол комолый, где ты?!.. Дрыхнет, каналья! — пожаловался он Стечкиной. — Не лакей, а наказание! Опять самому придется…
Он вышел и довольно скоро вернулся со знакомым столом на колесах. На сей раз к Любови Яковлевне подкатился саксонского фарфора кофейник, такие же прозрачные изящные чашечки, бутербродики-канапе, каждый в миниатюрной соломенной шляпке-корзиночке, молодые морковки-каротели, очищенные и посыпанные сахаром.
— О чем беседовать станем? — Иван Сергеевич разливал кофе. — О вашем произведении? Помнится, мы не договорили… там есть несколько симпатичных моментов…
Стечкина отставила недоеденный бутербродик.
— Не будем об этом, — прервала она знаменитого собеседника. — Роман неудачен да и не мог выйти иным. Типичный образчик исчерпавшего себя, умирающего реализма!
— Умирающего? — Тургенев поднял большие умные глаза. — Отчего же умирающего? Кто его уморил?
— Многие… Аксаков, — с нарастанием принялась перечислять Любовь Яковлевна, — Григорович, Успенский, Хомяков, Левитов, Салтыков-Щедрин… вы, милостивый Иван Сергеевич! И безусловно Толстой. Вы выпотрошили литературное течение, достали до дна! После вас и сказать нечего! Надобно закрывать шахту, коли уголь весь выбран!
— Что же, — Тургенев красиво сложил на груди руки, — литература закончится?
— Нет, — ответила Любовь Яковлевна как бы из будущего. — Агония реализма затянется, проявит себя в иных, извращенных формах, но реализм обязательно умрет, а из густо унавоженной им почвы пробьются новые упругие ростки.
— Какие же?
Стечкина на мгновение задумалась.
— Ну, скажем, символизм, акмеизм, какая-нибудь фэнтези или полный нон-стоп… может быть, фарс-мажор… непременно что-то ироничное, юмористическое. Не все же слезу вышибать да в психологии ковыряться…
Тургенев притянул лист бумаги, сбросил сыр с чернильницы.
— Интересно. — Он ткнул пером в портвейн. — Пожалуй, я запишу.
Они молча пили кофе, брали из соломенных корзинок крошечные бутербродики, и каждый думал о своем. Погожий летний день клонился к погожему же вечеру, за окнами бельэтажа продолжалась обычная человеческая жизнь, слышалось шарканье множества ног, цокот лошадиных копыт. В открытые форточки влетали возгласы, обрывки разговоров, и, судя по всему, людей в большинстве интересовали вопросы практические и сиюминутные.
— Иван Сергеевич, — спросила Стечкина таким голосом, что классик задержал руку над морковью. — А что, по-вашему, счастье?
— Счастье — это минимум страданий.
Теперь записывала Любовь Яковлевна.
— А может ли быть что-то выше счастья?
— Выше счастья искусство!
— Как странно. А выше искусства?
— Родина!
— А выше Родины?
— Наука!
— Ну, а выше науки? — не могла остановиться Стечкина.
— Свобода!
— Выше свободы — ничего?
— Почему?! Выше свободы — справедливость!
— А выше справедливости?
— Выше справедливости, — вкусно хрустнул морковкой Тургенев, — только счастье! Доставите ли таковое, согласившись у меня переночевать? — Закончив философствования, Иван Сергеевич с интересом разглядывал фигуру дамы.
— Пока нет, — без всякого жеманства ответила Стечкина. — Мне нужно получше узнать вас.
Накинувши поверх халата плащ, Тургенев вышел проводить. На город опускалась прохлада, воздух подернулся дымкой, было в нем разлито что-то неуловимое, благостное.
На тротуаре, поставив у ног фанерный чемодан, стоял сложенный богатырем мужик трех аршин роста, знакомый Любови Яковлевне по первому посещению. Ему нежно выговаривала что-то старушка в ватном салопе, с лицом пергаментным и растрескавшимся.
— Му… мы… му, — мычал огромный детина и смотрел на нее с обожанием.
— Красовская Мария Петровна, — объяснил Тургенев. — Домовладелица. Вдова французского происхождения. Французы у нее мужа еще в восемьсот двенадцатом убили… а это — дворник, из отпуска вернулся…
Огромный пес выскочил из-за угла и сразу восполнил недостающее звено.
— Старая барыня, — заторопилась Стечкина, — глухонемой дворник… собака! Уж не хотите ли сказать, что это знаменитые Герасим и Муму?
— Они самые! — от души рассмеялся классик. — Муму! Муму!
Белый с черными пятнами могучий кобель ткнулся Ивану Сергеевичу в ноги.
— Но в рассказе не так… очень грустно… и по-моему, эта собака мужского пола?