Из промозглого ноябрьского тумана выплывали неясные фигуры в длинных черных плащах и надвинутых на глаза шляпах. Вглядываясь, писательница видела мужские и женские лица, вовсе ей не знакомые, и на каждом из них было написано единое страшное чувство — ненависть. Вне всякого сомнения, это были злодеи. Проходя по улице, они расталкивали прохожих, ввязывались в стычки, а иногда, убедившись, что поблизости нет городового, били стекла фонарей и писали краскою на стенах неприличные слова.
Любови Яковлевне вовсе не нужны были такие, дошедшие до крайности персонажи. Роман задумывался ею как неторопливое пространное исследование души молодой привлекательной писательницы, волею судеб сошедшейся на жизненных перекрестках с живым классиком, потрясателем умов, кумиром и законодателем от литературы. Неизвестно как попавший на страницы маньяк, некто Черказьянов, вскорости таинственно умерщвленный, разорвал ткань произведения, опошлил самую идею, проторил дорогу на заветные страницы прочим маргинальным элементам, потянувшим за собою непредусмотренную и опасную сюжетную линию…
…Они шли по улице, Любовь Яковлевна видела, что это Владимирская… нерастраченная сила клокотала в них, заполняя до самых ноздрей, а порою выплескиваясь из носа… нацеленные на созидание, они могли бы принести изрядную пользу обществу… увы, провидению угодно было избрать для них стезю разрушения.
Среди прочих восьми или десяти человек совсем уже невозможными манерами выделялся некто широкоплечий, с крестьянским маловыразительным лицом, бывший по всей вероятности лидером криминальных своих соратников. Желая ли еще более утвердиться во мнении спутников или же повинуясь минутному движению души, он вдруг выскочил на мостовую, схватил проезжавший мимо экипаж за заднюю железную ось, поднял пролетку с седоком и остановил лошадь, бежавшую тихой рысью. Постоявши так и ободряемый криками восхитившихся сотоварищей, обезумевший богатырь опрокинул пролетку набок и шутовски раскланялся перед публикой.
Ахнув от неожиданности, Любовь Яковлевна едва дописала предложение.
20
Едва ли не двадцать глав написано было молодою авторессой в плодотворном сотрудничестве с Музой — Мельпоменой или Талией, — посещавшей подопечную свою с завидным постоянством, как вдруг выявилось и предстало в очевидной своей выпуклости обстоятельство вовсе непредвиденное и тревожащее.
Почитаемая Любовью Яковлевной за божество (при всей короткости отношений), Муза оказалась отнюдь не всесильной. Являясь по сути не более чем носительницей вдохновения, но возложив на себя функции несвойственные, как то: диктовку собственно текста или проецирование перед авторским взором изображения, самоуверенная дочь Мнемосины и Зевса в определенные моменты оказывалась не на высоте. Так, с легкостью сообщив Любови Яковлевне подобающий настрой и даже доведя ее до состояния творческого куража, переоценившая свои возможности дама с крылышками нередко исчерпывала себя какими-нибудь незначительными абзацами или набрасывала перед писательницей картинку столь расплывчатую, что и разобрать на ней ничего не представлялось возможным.
К вящему неудовольствию Стечкиной, Муза спотыкалась именно там, где полную неясность ощущала она сама… Эти переполненные ненавистью люди на Владимирской (куда идут и зачем?!), визит к ней пугающей пары, вооруженной ножом, пистолетом и, кажется, бомбою, страшный цыган под окнами, в жару и холод будто бы торгующий квасом, жуткое убийство нелюдя Черказьянова, ее опрометчивая запись в дневнике и последовавшая пропажа оного… еще какие-то мысли, ощущения, обстоятельства, все беспокойные, смутные… на первый взгляд, вовсе не работающие на содержание, но исподволь и постоянно просачивающиеся на страницы романа… Интуиция наводила на мысль о глубоко законспирированной сюжетной линии, весьма опасной и непредсказуемой.
Нервы Любови Яковлевны были напряжены. Муза откровенно не справлялась. Отбросивши пиететы, молодая писательница потребовала объяснений.