Выбрать главу

При этом, вообще часто употребляя терминологию формалистов, Мочульский в этом же обзоре несколько по–особенному посмотрел на понятие «прием», сопоставив «безыскусственный и деловитый» рассказ малоизвестного А. Жаброва «Первый полет» с прозой более известных писателей:

«Это коротенькое сообщение о первом полете летчика Размахова, чуть не погибшего при столкновении с другими аэропланами, стоит, конечно, вне литературы. Но отсутствие «приемов» и «приемчиков», давно переставших на нас действовать — воспринимается как обновление жанра. Сухость, протокольность языка; технические выражения; никакой психологии и живописности; после густого месива Пильняков, Никифоровых и Гладковых нелитературность Жаброва освежает» (там же).

Об авторах «biographies romancees», на сравнение с которыми напрашивался и роман Тынянова, и повесть Шкловского, Мочульский позже напишет в статье «Кризис воображения» (см. наст, издание).

Заметки о русской прозе

Впервые: «Звено», № 208 от 23 января 1927.

от Бабеля — десятка два страниц острого орнаментального сказа»… — несколько ранее, предваряя публикацию в «Звене» двух рассказов Бабеля из книги «Конармия»: «Соль» и «Смерть Долгушева», Мочульский дал такую характеристику прозе:

«Из молодых русских беллетристов бесспорное первенство принадлежит автору «Конармии» и «Одесских рассказов» И. Бабелю. Немногие его рассказы, напечатанные в «Русском современнике», «Лефе»и «Красной нови» вызвали единодушное признание критики. После бесформенных вымыслов Пильняка, повествование Бабеля поражает своей деловитой сжатостью, энергичной выразительностью и обостренностью. Несколькими короткими фразами он создает огромное напряжение действия; его рассказы построены из крепкого материала. Новый быт и новая психология показаны динамически, изнутри; они не описываются и не объясняются, как «некие проблемы», интересующие наблюдателей. Они не переведены на скудный язык трафаретной литературы: быт исчерпан в новых словесных сочетаниях, психология рисуется, как тень, отбрасываемая людьми. Эти «славные бойцы» «солдаты революции» говорят своим, не выдуманным языком. Технические обозначения, «взводный»жаргон, громкие фразы из агитлистков, крестьянский синтаксис и непереваренное велеречие политграмоты — складываются в особый, неожиданный и пестрый «сказ», необыкновенно красочный и убедительный. «Одесские рассказы» стилистически не уступают «Конармии». Диалект евреев налетчиков воспроизведен мастерски. Целые бытовые картины открываются перед нами в жестикулирующих интонациях одесских «корней»…»(«Звено», № 96 от I декабря 1924).

от Леонова — две–три искусно сделанных повести… — к творчеству Леонова Мочульский приглядывался еще в 1925 году. Об этом свидетельствуют протоколы собраний редколлегии «Звена» от 22 февраля и 22 марта 1925 г., например, предложение Мочульского: «Из советских рассказов не поместить ли Леонова?»(РГАЛИ. Ф. 2475. On. 1. Е. Х. 3). Позже, в 1929 г., обозревая материалы журнала «Новый мир», № 12 за 1928 г., рассказав об отрывке из романа Артема Веселого «Россия, кровью умытая», рассказе Дмитрия Урина «Клавдия», воспоминаниях А. Воронского «За живой и мертвой водой», которые показались ему «утомительными», Мочульский пишет о повести Леонида Леонова «Белая ночь»:

«После невеселого чтения произведений Веселого, Урина, Воронского — всех этих опытов, попыток, неудач и претензий повесть Леонова трогает своей подлинностью и какой то «бесспорностью». Читая ее, не думаешь о литературе и литературщине: принимаешь ее, какой она есть, со всеми ее особенностями и недостатками. Она существует так же, как существует «Конец мелкого человека», «Вор»и «Барсуки». Командир Волчьей сотни, начальник контрразведки в городе Няндорске, поручик Пальчиков, надменный и сильный человек, сводит последние счеты с жизнью; герои Леонова всегда обречены на гибель, знают об этом и с холодной деловитостью готовятся к смерти. А вокруг бессмысленное кипение жизни: наступление красных, суета отступающих англичан, попойки в штабе, расстрелы и тоска слепой белой ночи над тундрой. Автор с нарочитой добросовестностью излагает действия своей повести: вот в тюрьме сидят смертники, ц Пальчиков освобождаег их, вот спорят и пьют офицеры в гарнизонном собрании, вот звонят по телефону о спешной эвакуации, вот Пальчиков подносит ко лбу револьвер и не узнает его, так как «никогда он не видел своего револьвера с дула». Но все это метание, движение, крик как будто не настоящие: герой с отвращением и покорностью исполняет правила, не веря в нечистую и давно проигранную игру. Люди и предметы — невесомы, расплываются, как тени северной ночи. Они похоронены в тумане тундры, живут каким то загробным существованием. И перед реальностью смерти — выдуманными кажутся и военная тревога, и сонное бормотание сибирского городка. Поразителен образ няндорской Сибиллы — зловещей бабы Анисьи, которая варит брагу, потчует офицеров «хмельными сладостями» и гадает на картах. По замыслу Леонова, эта «упругая баба с совиным глазом» сама жизнь, ее сладкое до приторности наваждение. Пальчиков ненавидя влечется к ней; и, поднося револьвер ко лбу, видит: черный Анпсьнн глазок наблюдает за ним и тут» («Последние новости» от 14 февраля 1929).