Прощай, прощай! меня ведет палач
По голубым предутренним дорогам,
искажено в предыдущей строфе грузным пафосом и небрежным словосочетанием символизма:
Но в путанных словах вопрос зажжен,
Зачем не стала я звездой любовной,
И стадной болью был преображен
Над нами лик жестокий и бескровный.
Здесь и «любовная звезда», и «лик жестокий», и «вопросы зажжены» — фальшивые ноты, столь несвойственные подлинному голосу поэта.
Неверный друг, «прекрасных рук счастливый пленник» — центральная тема у Ахматовой — появляется в пьесе «Будешь жить, не зная лиха». Путь страдания, «любви неутоленной», приводящий к отречению, к религии, к «монашеству» показан здесь почти схематически:
Много нас таких бездомных,
Сила наша в том,
Что для нас слепых и темных
Светел Божий дом.
От смятенья» грешной земной любви, от суеты и «сборищ ночных» поэт восходит к «уединенью» и «осиянному забвению». Все меньше говорит она о своем «белом доме», о своей «светло–синей комнате» — и все больше о «церковной паперти», о «золоте престола», о «сводах храма».
Стихи, приложенные к «Белой Стае» дают новые — и очень ценные варианты к теме уединения, жизни «на диком берегу», которая кажется «посмертным блужданием души». Прекрасны скупые строки, полные невыразимого томления:
И мнится — голос человека
Здесь никогда не прозвучит —
и это — искупление:
За то, что первая хотела
Испить смертельного вина.
По–иному разрабатывается мотив прощания (ср. «Мы не умеем прощаться») в стихотворении «Как эти площади обширны». Конец любви, конец жизни драматизированы пластическими символами:
Вот черные зданья качнутся,
И на землю я упаду.
(Стр. 48)
Но и елисейские тени знают горечь воспоминаний; ушедшую от земной любви терзают сны и грезы; чем суровее подвиг, тем мучительнее соблазны. И «монахиня» радуется, что
Стал мне реже сниться, слава Богу,
Больше не мерещится везде.
что:
Исцелил (ей) душу Царь Небесный
Ледяным покоем нелюбви.
(Стр. 78)
В сборник включено одно из лучших эпиграмматических четырехстиший Ахматовой, написанное в 1916 году:
О, есть неповторимые слова,
Кто их сказал — истратил слишком много.
Неистощима только синева
Небесная и милосердье Бога.
(Стр. 112)
В новых стихотворениях сборника «Anno Domini» тишина примиренности, последнее спокойствие обреченности: «В немилый город брошенное тело» — уже не свое; душная тоска несчастной любви, весь его Земной облик — как будто вдали и в стороне. Поэт говорит о себе от лица другого человека; этот другой когда то любимый, жалеет ее («И одна в дому оледенелом, Белая лежишь в сияньн белом»), скорбит о ее изменах (любая параллель: «Изменой первого, вином проклятая Ты напоила друга своего» — ив «Четках»: «Я терпкой печалью напоила его допьяна»), говорит о своей бессмертной любви. Отшельница научилась смирению; стихи ее стали кроткими псалмами: «Я в ночи ему, как войдет, поклонюсь, А прежде кивала едва». За боль, за измену, за годы «скорби и труда» — за все она простила. Пафос аскетизма достигает исступленного напряжения в страшном стихотворении (стр. 13):
Земной отрадой сердца не томи,
Не пристращайся ни к жене, ни к дому,
У своего ребенка хлеб возьми,
Чтобы отдать его чужому.
И будь слугой смиреннейшим того.
Кто был твоим кромешным супостатом,
И назови лесного зверя братом,
И не проси у Бога ничего.
БРЮСОВ И О БРЮСОВЕ
Поход против русского символизма продолжается уже олее 10 лет. Сперва разрозненные и случайные, критичекие выпады против старой школы вскоре объединились под Именем акмеизма. Из стен цехов и кружков борьба пере неслась на страницы толстых журналов. Символизму было приказано «не быть», а публике заявлено, что это направление следует почитать «конченным», «преодоленным». Самое примечательное во всей этой литературной революции отношение самих погребаемых к своим» похоронам. Ни символисты, ни их друзья не попытались сопротивляться. А литературному снобу, конечно, не было охоты доискиваться до «символического» смысла этого молчания. Что в нем — бессилие или презрение? Приказ был исполнен, и бранить символистов стало хорошим тоном. Мы жили такой стремительной лихорадочной художественной жизнью, литературные вкусы у нас менялись с такой захватывающей быстротой, что нам положительно не хватало времени на обсуждение поэтических произведений. Мы только успевали развенчивать старых «властителей дум» и возводить на наскоро сколоченные троны новых. Когда рассматриваешь теперь обвинительный акт, представленный несколько лет тому назад символизму — чего только не найдешь там. Одно ясно — с литературной школой боролись, как с мировоззрением, как с философской системой. Отрицалась мистика, магический идеализм, «бесконечное в конечном» — одним словом все элементы, прямого отношения к искусству не имеющие.