— Аман, таксыр!
— Зрасти!..
— Ассалаумалейкум!
— Добро пожаловать, ваше высокородие!..
Молодой офицер надменно дернул головой и заложил руки за спину. Длинная зимняя дорога его утомила, он торопился. Теперь его раздражало, что вся эта толпа беспорядочно гудела на разных языках, выражая свои чувства, и он ничего не понимал. «Проклятые азиаты!»— думал он. Азиатов он почти не знал, не видел их, но был уверен, что они все хитры, льстивы и легко переходят границы в проявлении чувств. И ему сразу показалось подозрительным подобострастие толпы, улыбки на лицах, склоненные головы. «Азиатская уловка!»— опять подумал он, приняв снова на своем твердом лице холодное выражение.
Танирберген, хорошо знавший Тентек-Шодыра, сразу увидел, как сильно похож молодой Федоров на отца. Та же крупная осанистая фигура, те же небольшие синие глаза, беспричинно мрачнеющие, то же выражение лица, холодное, строгое.
— Вот дьявол, весь в отца! — шепнул он.
— Апыр-ай, а! Как племенной жеребец! — живо откликнулся Кудайменде. — Пошли к нему поближе!
Танирберген молча стоял в сторонке. Он не кланялся, не улыбался, не лез вперед. Молодой Федоров, рассеянно-небрежно оглядывая пеструю толпу, поглядел на него раз, поглядел другой… Чем-то выделялся этот молодой джигит среди угодливых русских, татарских и казахских баев. «Прямо как степной принц!»— мельком подумал о нем Федоров. Он было пошел уже к дому, встряхивая кистью руки, как бы разваливая толпу надвое, как вдруг приостановился, обернулся, опять поглядел на молодого мурзу и подошел к нему.
— Как звать?
Танирберген не понял вопроса.
— Имя! Имя твое спрашивает! — перевел подскочивший Темирке.
— Танирберген.
— Как? Танир…
— Ваше высокородие… Это очень богатый мурза… По имени Танирберген, — быстро вполголоса говорил Темирке.
— Танир… — опять запнулся Федоров и, поняв, что ему не выговорить, поморщился и отвернулся.
Он пришел в убранный для него дом, вымылся и переоделся. Вошел сопровождавший его проворный малый.
— Ваше высокородие, как изволило понравиться?
— Азия! С тоски подохнешь!
— Ваша правда—Азия-с! Особенно спервоначалу. Потом-то, конечно, и привыкнуть можно. А эти самые азияты, которые вас изволили встречать… Они, значит, в свое время с вашим батюшкой дела шли. Вам бы поговорить с ними, ваше благородие…
— Ну их к черту!
Федоров закусил с дороги. Полежал, отдохнул, потом оделся, вышел на улицу. С ним пошел и расторопный малый. Указывая на два-три дома и большой лабаз возле моря, он сказал:
— Вот, ваше высокородие, это и есть промысел вашего батюшки…
— Это-то? Да ты шутишь, братец? — Федоров даже остановился.
— Как можно, ваше благородие! — гордо сказал малый. — Богатейший промысел!
Подбежал Иван Курносый. Федоров стал обходить с ним хозяйство и все больше мрачнел. А с Иваном творилось что-то странное. Он подергивался, сглатывал слюну, хакал, судорожно вздыхал, будто хотел говорить, и опять хакал, покашливал. Еще при старике Федорове накопил он деньжонок и уж подумывал о собственном промысле. Теперь он хотел еще до торгов заполучить тысячеаршинный черный невод, но не знал, как приступить к делу. Улучив минуту, он стал просить:
— Ваше благородие!.. Вашш высокородие! Век буду бога молить, вашш высокородие… Продайте невод. Тут на промысле неводок есть на тыщу аршин, вашш… Он уж и худой совсем, да мне бы при моей бедности сгодился…
Федоров поморщился, отвернулся.
— Ладно, — невнятной скороговоркой бормотнул он. — Ступай к поверенному, скажешь там, что я разрешил.
Иван поклонился ему в спину и пустился к поверенному.
В свое время молодой Федоров видел несколько рыбозаводов богатых волжских купцов. И поэтому он предполагал, что наследство отца — может быть, и не такое крупное, но вполне сносное промысловое предприятие. Он добирался сюда чуть не три недели из Петрограда, и велико же было его разочарование! Теперь он рад был, что оставил жену в доме тестя, а то не было бы конца насмешкам.
Отец Федорова был из мужиков. Но мужик он был умный, расчетливый и добился всего своей напористостью и сильной хваткой. А чего добился? Годами жил в степях, в пустыне, среди вот этих дикарей и погиб вдали от семьи от руки дикаря… И не похоронили его как следует, зарыли, как самоубийцу, в степи, на одиноком холме. Никто не оплакал его, даже, может быть, и гроба не сделали, бросили в мелкую яму, кое-как закидали мерзлым песком. Даже деревянный крест на его могиле давно свалил верблюд.
Промысел отца был жалок, люди, окружавшие его здесь, жалки. Понравилась молодому Федорову одна только Шура. С тех пор как вернулась она к Ивану, пошли у нее под глазами темные круги и вся она как-то присмирела, стала жалкой, пугливой. Но даже и теперь лицо ее сияло затаенной красотой. Здесь, в степи, молодой Федоров узнал еще одну тайну отца, который, как он раньше думал, ничем, кроме рыбы, не занимался. Оказывается, отец не так уж плохо разбирался в женщинах…
Федоров улыбнулся было, но тут же опять нахмурился, подозвал шедшего позади малого.
— Где тут живут киргизы-рыбаки?
— Во-он там, на круче, ваше высокородие.
— Много их?
— Да порядком будет-с… Поболе ста дворов.
«А не уехать ли мне!» — подумал вдруг Федоров — такая острая тоска охватила его. Он жалел, что приехал сюда, жалел, что объявил всем в полку о большом наследстве. «Дурак, дурак!»— ругал он себя. Вспомнил он и как провожали его в Петрограде товарищи, как окликали его не Федоровым, а Рябушинским, Ротшильдом. Было порядочно выпито, Федоров раскраснелся, сумрачные синие глаза его повеселели.
Был легкий морозец, носильщики торопились к вагонам, снег на перроне скрипел, пахло перегорелым углем, далеко впереди чухал паровоз, еще дальше лежали в глубину России морозные рельсы — впереди была дорога, теплое купе, стук колес под полом, а потом — кибитка, степи, снег, Азия, какое-то киргизкайсацкое племя, какое-то Аральское море, а еще потом — деньги, много денег!
То один, то другой товарищ отводил Федорова в сторону, нежно хлопал перчаткой по рукаву и с небрежным, искренним смехом просил по возвращении (после того как разбогатеешь!) денег взаймы. И со смехом же Федоров каждому обещал непременно.
И вот теперь он смотрел на затянутое льдом пустынное море, на убогие маленькие постройки отцовского промысла, и у него было такое чувство, будто его обокрали или он крупно проигрался.
На другое утро, едва вставши, Федоров кликнул сопровождавшего его малого.
— Я сейчас уезжаю.
— Ваше высоко… Господь с вами!
— А что мне тут делать, по-твоему?
— Да как что? Завтра же торги, ваше высокородие, поприсутствовать бы вам!
— Вот ты и поприсутствуешь, — усмехнулся Федоров.
И уже к обеду зафыркали возле дома лошади, забрякал колокольчик. Завернувшись в волчий тулуп, Федоров рассеянно кивнул провожавшим и уехал.
К низине Куль-Кура на рысях выехала группа всадников. Глухой топот, хруст снега, фырканье лошадей — забрехали собаки… Одни хрипели от ярости, рвались с привязи, другие ворчали и сонно взлаивали где-нибудь в углу сарая, уткнувшись в теплое брюхо. Всадники, объезжая стороной аул, держали путь к дому Калена, одиноко стоявшему на отлете.
Кален в это время был дома. Решив повидаться с Еламаном, сидевшим в тюрьме в Челкаре, он еще со вчерашнего дня поставил на выстойку своего густогривого гнедого. Вымытый, обстиранный, Кален сидел, готовый в дальнюю дорогу.
С детьми и женой Кален был ласков. Когда он возвращался из своих долгих отлучек, дом наполнялся радостью, всем становилось весело, очаг горел, пламя трепетало, и пусть, пусть за стеной были мороз и ветер — в доме пахло жизнью, детские голоса звенели, как домбра, жена была полна счастья, а злой, сильный, грубый Кален становился слабым и нежным.
И сегодня в доме было тепло и весело, и Кален был умыт и чист, пахло от него свежим телом, свежим бельем, и был он раздет до нижнего, сидел, привалясь к чему-то, разбросав ноги. Два месяца работал он у рыбаков, а теперь был дома, и младший сын, такой же смуглый, низколобый, с глубоко посаженными глазками, как и у отца, — младший сын лазил по плечам, по голове, по груди отца. Кален смеялся, закрывал глаза — ему было щекотно и приятно.