Думая, что дорога сильно утомила старика, Еламан предложил ему вздремнуть, но дед Есбол и слышать не хотел об отдыхе. Держа Еламана за руку, близко заглядывая ему в глаза, он стал просить, чтобы тот рассказал ему о смерти Рая.
— Только, родной, все расскажи. Ничего не скрывай.
Еламан засомневался, как поведать эту горькую историю слабому старику, измученному дорогой? Да и самому будет тяжело, а все равно не возвратишь ту проклятую зиму и не вернешь Рая… Старик понял его.
— Все, все говори! — строго сказал он. — Что проку от жалости человеческой? Пусть бог нас пожалеет… — и, насупившись, сердито отвернулся.
«Да, — подумал Еламан, — да, нужно вспоминать, нужно говорить о прошлом, потому что пока живы мы, живо и наше прошлое». И он начал вспоминать и рассказывать старику обо всем, что было с ним и Раем.
Он вспомнил, как Рай слабел с каждым днем и даже у костра не мог согреться, потому что не чувствовал уже тепла. Казалось, замерзла у него даже душа. Еламан стал спать с Раем под одним одеялом, но Раю все равно было холодно. И не в день смерти а гораздо раньше, за неделю, Еламан понял, что Рай умрет, и не мог ему в лицо смотреть — страшно было.
Рай упал под вечер. Еламан подбежал к нему, перевернул, и посадил, и стал очищать его лицо от снега, потому что лицо Рая так похолодело от слабости, что снег уже не таял на нем. Еламан поднял его и понес в барак. Он и сам ослабел за последние дни, но Рая ему нести было легко — так тот исхудал. Положив Рая на свои нары, Еламан собрал все тряпки, какие у них были, укрыл Рая и сам лег рядом. Они и раньше спали вместе, и Рай всю ночь ворочался и дрожал. А теперь Рай как лег, так и не шевельнулся больше. Еламан некоторое время прислушивался к его дыханию, а потом заснул.
Проснулся он, как ему показалось, через минуту, — навалив все тряпье на Рая, он озяб во сне, и ему показалось спросонок, что тело его окаменело. Он хотел перевернуть Рая к себе и согреться возле него, чтобы потом греть друг друга всю ночь, и, еще не расставшись со снами, стал пробираться под одеяло и одежки, которыми он укрыл Рая, как вдруг будто кто иглу всадил ему в сердце — он мгновенно пришел в себя и оцепенел: Рай был жесток на ощупь и холоден. Под одеялом и одежками совсем не осталось тепла.
Еламан свалился с нар, не понимая спросонок, где дверь и где окна, стал шарить вокруг себя, наткнулся на тела спящих товарищей, стал толкать их и трясти в надежде добудиться, но люди только стонали во сне, переворачивались на другой бок.
Тогда Еламан с ужасом, взвалив на плечо тело Рая, ощупью побрел к выходу из барака. Когда он вышел, ему показалось сперва, что на улице ничуть не холоднее, чем в бараке. Темнота была хоть глаз выколи. Сухой порошей остро секло лицо. Дул постоянный холодный ветер с гор.
— Стой!.. Стой, кто идет? — раздался простуженный окрик часового.
У Еламана была одна только мысль — унести тело Рая подальше от барака. И еще у него был ужас оттого, что его брат, которого он любил больше всего на свете, который до сегодняшней ночи ходил, страдал, говорил с ним, с которым они когда-то вместе ловили рыбу и вместе жили, преодолевая самые страшные несчастья, — брат его теперь мороженой колодой давит на его плечо.
— Стой! Стрелять буду! — закричал часовой и заматерился, туго двигая затвором на морозе.
Еламан увидал, как подбегает к нему, выставив вперед штык, часовой, и остановился.
— Чего тащишь, сволочь, стой! — запыхавшись, крикнул часовой вдруг сам остановился. — Чего ж молчишь-то, придурок? — глухо виновато сказал он, закидывая за спину винтовку. — Куда понес?
— Хоронить…
— Нешто так хоронят? У, нехристь… Ну иди, иди… Чего стал? Приятель, что ли?
— Брат…
— А! Ну иди, кому говорят? Шляетесь, сволочи, тут… А то разве так бы хоронить? Небось зароешь, как собаку… Хоронить! Рази так хоронят! Ступай, кому сказано!
Часовой отвернулся, медленно побрел на свой прежний пост, вздыхая и жалея азиатов и матерясь на войну, чтоб ее так и сяк, а Еламан поднялся на ближний холм за бараками к стал рыть могилу. Раскопал снег, добрался до земли, а земля была как камень, и Еламан испугался, что не успеет до рассвета вырыть. Он долбил и долбил землю саперной лопатой, торопился, раскровенил пальцы, и, когда над горами сперва позеленело, а потом заалело, Еламан оглядел с мрачным вниманием яму, и ему показалось, что хорошо, что могила будет как раз впору. Он сел на край ямы и начал выбирать руками со дна мерзлые комочки, чтобы Раю ловчее было лежать.
— …о-о-он, стро-ойся! — донеслось до него снизу, от бараков. Еламан оглянулся: возле бараков, как вши, суетились, ползали серые фигурки. Слабый звук простуженных голосов, звон лопат и котелков доносился оттуда.
Еламан поднял, уложил в могилу тело Рая, вынул свой грязный платок, прикрыл ему лицо и, стараясь не глядеть на то, что делает, принялся торопливо заваливать могилу мерзлой землей пополам со снегом.
Спустившись, Еламан остановился, обернулся и долго смотрел на холм и на еле заметный грязноватый бугорок наверху. Потом, не обращая внимания на крик командира отделения, еще издали торопившего его, тяжело подошел к солдатам и встал в конце строя.
Сильно ожесточился тогда Еламан. Много раз обмороженное, темное лицо его совсем почернело. Всегда немногословный, после смерти брата он и вовсе замолчал, целый день не замечал ничего, будто одна только цель осталась ему в жизни — утром, до работы, и вечером приходить на могилу Рая.
С беспокойством следил он, как снег все больше и больше заваливает могилу. И однажды не выдержал, пришел и крепко врыл на могиле шест с полумесяцем на конце.
После низвержения царя рабочий батальон стали партиями отправлять на родину. Дождался своей очереди и Еламан. Кругом все пели, кричали что-то радостное, покидая осточертевший барак, а Еламан шел и все оглядывался на холм. Когда дорога поворачивала и Еламан последний раз оглянулся, шест с полумесяцем показался ему вдруг рукой брата, вытянутой из-под снега. Еламан всхлипнул, покачнулся, вырвался было из строя, но вовремя удержал его казалинский джигит…
Старик Есбол, низко свесив сивую голову в черной тюбетейке, долго молчал — ждал, не скажет ли еще чего Еламан. Потом вдруг быстро зажмурился и громко, по-старчески зарыдал, отвернувшись к стене.
— Рай мой, птенчик мой… — выговаривал он судорожно и еще сильнее плакал.
Некоторое время они посидели еще. Говорить никому не хотелось Потом, не раздеваясь, молча легли рядом на постель. Но сон не шел к ним, а все крутила перед глазами поземка в горах и торчал из-под снега шест с полумесяцем.
Поднявшись рано утром, Еламан пошел на работу. Лицо его опухло, глаза покраснели. Весь день ни с кем он не говорил и даже глаза отводил, чтобы с ним не заговорил кто. А вечером, вернувшись домой и поужинав, Еламан снова подсел к старику, стал расспрашивать об ауле.
Есбол оживился, начал рассказывать о новостях и вдруг вспомнил давнюю свою подругу — бабушку Еламана и Рая. Она умерла, но до последнего вздоха все вспоминала внуков. «Если ягнята мои вернутся, не оставляйте их», — снова и снова повторяла она собравшимся у ее постели.
— После того как вас забрали, она совсем сдала. Спать почти не спала, все о вас горевала. Вот, значит… Днем и ночью точила ее одна дума — о вас…
Старик опять заплакал. Он стал уже совсем плох. Во рту не было ни одного зуба. Жалко было смотреть, как он долго жевал голыми деснами, валял во рту даже самую мягкую пищу. Глядя на него, казалось, что он без посторонней помощи и шагу не сделает. Хоть по возрасту был он почти ровней отцу Еламана, но так одряхлел за последнее время, что у Еламана сердце щемило и хотелось, как ребенка, погладить деда по голове.
После работы Еламан ни на минуту не расставался с дедом, говорил с ним и слушал, как говорит дед. Когда старик задремывал, свесив голову на грудь, Еламан порой чувствовал себя мальчишкой. У него даже руки чесались — так хотелось ему иногда обнять деда, погладить его и чтобы тот тоже приласкал Еламана. Он даже пугался таких приступов нежности, отворачивался и улыбался сам себе. А потом раскаивался в том, что сдержал себя, укорял себя за сухость. «Нет, все-таки черствый я человек! — думал он. — Нет у меня настоящего тепла к людям!»