Однако ж Кровоцветы были прекрасны. Будто и сейчас прикоснись — и они разбухнут кровью, пачкая под собой деревянный под, стекая по оберегам.
Василиса протянула руку, касаясь тонкими пальцами жесткой ткани, отодвигая ту в сторону.
За ней лежала бабка Енифея. Она дернула бровью в сторону, слыша, что кто-то вошел.
— Остап, ты ль? — громкий, слегка надтреснутый голос отразился от стен темного огороженного уголка, и Василиса потянулась к ее морщинистой руке.
— Меня отец отправил, сказал, настойку принести. Василиса я.
Старушка нахмурилась, прислушиваясь, но, поднимая светло-голубые глаза, начала кивать.
— Василиса… Помню-помню тебя. Лиса. Первая ты родилась, аль… младшенькая?
— Первая.
Девушка достала зверобой, у печи нагрела воду и оставила настаиваться в глиняной посудке, помешивая деревянной ложкой с резьбой на конце, прижимая свежие стебли ко дну, чтобы тех полностью заволокла вода.
— Тяжело тебе ль идти? Не страшишься? Вечор нынче такой… Сирины кличут.
От слов Енифеи Василиса невольно приподняла медовые глаза, тут же выпрямляясь над столом, чтобы видеть лицо старухи.
— Вы тоже слышите? Часто?
— Слышу… слышу я, — она подняла тяжелые веки и глядела белесыми глазами на девушку, поднимая тонкие уголки губ, будто что-то ведая. Что на сердце упало тяжелым грузом — беда близко. Камнем легла тревога, ее брови тут же нахмурились и старуха съежилась, — не тебе бы ведать, дитя, не твое это, не надобно с лихом знаться. Не к добру. Страшно услышать вой сиринский песень, у нас они часто летали да над домом, своими крыльями ветер поднимали черный, напасть зазывали. И я стояла вот такой, — она свесила бледную руку, украшенную браслетами с древней символикой и пригнула к полу, — махонькой, дитятком совсем. Приходили петь в дома к несчастным семьям. Ныне хвори полно, вот они и поют, страшно, страшно… я у порога стою, маменька не пущает, меня в охапку и стоит, поет сама. — Енифея смотрела, очерчивая на одеяле ноготком прямоугольник, очерчивая края по несколько раз. Сидела ровно, уперев спиной подушку, но глядела будто сквозь фигуры гостьи, куда-то за плечо Василисы. Где сидел серый кот с щелками в глазах.
Старуха сжимала платок между сухими пальцами, напевая ранее материнские песни, хорошо знакомые Василисе. Песни-обереги. Мотивы практически всегда были одинаковыми, слова разнились, в зависимости от защиты, которую просил, но именно эта мелодия шла издавна и сказывали, имела большую силу. В это время, стоя у печи, девушка накрывала настой платочком и поставила его в печь — очищаться.
— Под крик Сирин дети уходили… люди кричат, и Сирины поют, а дети ревут, как зверята. Ягната. Маменьки прятали своих… Чужие ловили, выкидывали, иногда прямо скидывали вот с лошади и… Оставляли их. Дети плакали. Сильно плакали. А брат мой не плакал, а выл. Ибо маленький был… до меня на свет явился на года три раньше. Мал был, так и…
Спокойствие рассыпалось. Шлепок по стеклу. Резкий удар резанул по слуху. И старушка встрепенулась, замерла с открытым ртом, не посматривая даже в окно. Будто боясь, что стоит кто-то и подслушивает. Сама Василиса едва не вздрогнула, но подошла ближе к старухе, беря ту за руку, сплетая пальцы, чтобы тревожно так не было.
— Слыхала? — сжимая тонкие губы, Енифея глядела в окно, убирая волосы, упавшие седыми прядями на плечи, прислушиваясь с наступившей оглушающей тиши.
— Ветер. Лето холодное будет, — шепнула в ответ Василиса, поправляя Енифее подушку и накрывая ее еще одним одеялом. Хотя и судорожный выдох не уберегла, в окно посматривала из-под опущенных ресниц.
— Чтоб тебе… не ветер шепчет. Слушай и внимай!
— Это же просто ветка ударила о стекло, — бормотание было едва слышным, не хотелось создавать шума.
Енифея помотала головой и глухо ударились ее заговорные серьги. Смотря на девушку хмуро и строго, будто та сильно провинилась, Енифея сильнее сжала ее пальцы. Впиваясь ногтями в нежную кожу на костяшках Василисы.
— Северинские волки… Поют… Внимай.