Ольгой овладел приступ запоздалого страха. Случайное спасение представилось таким необыкновенным чудом, что в него трудно верилось.
…По дороге в Москву одна из женщин громко рассказывала всем, как ей удалось уцелеть в хвостовом вагоне, на который налетел паровоз товарного поезда. Она вышла ночью в уборную, где и настиг ее страшный толчок. Очнувшись в темноте, она нащупала и кое-как отворила перекошенную дверь уборной и, разглядев картину, открывшуюся ее глазам в свете начинавшегося пожара, снова потеряла сознание: прямо перед ней, в бывшем коридоре вагона, стоял паровоз, словно налезая грудью, на которой висели куски человеческих тел. Он пробил и расплющил целый пассажирский вагон.
Эта и другие страшные картины, смерти раненых — все разом представилось Ольге, как только завершились ее обязанности медицинской сестры, и она, закрыв глаза, бессильно опустилась на вагонную скамью, живая, но все еще не веря в спасение.
Ее внезапно поразила горькая мысль. А так ли уж дорога ей жизнь, если Костя ее не любит?..
…Увидев наконец на платформе Олю, с белой повязкой на рукаве шубы, Костя бросился ей навстречу. Он целовал ее так, что они оба расплакались от счастья. Но он ее слишком крепко обнял, она вскрикнула от боли, испугав его.
Дома Ольге пришлось слечь в постель, а на другой день врачи перевезли ее в больницу. Сильный ушиб в боку грозил осложнениями.
Пересветов позвонил в ЦК, что не может сейчас ехать, просил отсрочки на две недели, пока не выйдет из больницы жена. На следующий день его разыскали из канцелярии института и передали, что его просят позвонить в ЦК. Он позвонил и услышал, что сейчас с ним будет говорить Сталин.
Сталин спросил его о причинах промедления с выездом. Костя обязательно хотел упомянуть о помощи раненым, какую Оля сумела организовать. «Пусть в ЦК знают об этом», — с гордостью за нее думал он. Но Сталин, едва выслушав его первые слова, что жена пострадала в крушении, прервал его и с неожиданной, непонятной для него резкостью пренебрежительно сказал:
— Так это вы за жену дрожите? Выезжайте сейчас же! Ничего ей не сделается, в больнице врачи присмотрят.
— Что?.. — дрогнувшим голосом переспросил Костя.
Не ослышался ли он?
— Алло! Алло!..
Костя все еще держал возле уха трубку, не понимая, что ее на том конце провода положили.
Он отошел от телефона ошеломленный.
Спустя неделю по их отъезде в Олин адрес из Германии стали приходить письма почтой, а иногда с оказией. Строчили коллективно, вдвоем одно письмо, или поочередно. Оля, по условию, давала их прочесть Элькану, Скудриту, а потом пересылала в Ленинград Ивану Яковлевичу и Марии, у которой они, по настоянию Флёнушкина, хранились. Марии, впрочем, Сандрик писал и сверх того.
«Наши злоключения, — сообщали они, — начались с жеребячьих рыжих курток «иго-го», в которые мы облачились при выезде из Москвы и ныне удивляем Европу. Расчет был безукоризнен: в Германии все равно придется покупать костюмы и пальто, какие там носят, дабы не выделяться из толпы, а поэтому в дорогу надо купить то, что пригодится потом в России.
И вот мы, по здешней теплой погоде, обливаемся по́том в три ручья. Публика на нас глазеет, принимая, должно быть, лошадиные шкуры шерстью наружу за дорогой мех, а нас за джек-лондоновских богачей-золотоискателей с «Далекого Севера». Швейцары и носильщики засматривают в глаза на предмет чаевых. При нашей слабохарактерности да еще при непривычке к счету в иностранных валютах, мы вполне могли вылететь в трубу, если б вовремя не спохватились. В Варшаве первому же носильщику отвалили сумму, равную целому доллару! Он ошалел от радости, а денежки наши плакали…»
«Это Сандрик думает, что нас принимают за богачей, — делал тут примечание Костя. — Западная Европа вовсе не столь наивна. По-моему, над нами просто смеются. Я сам когда в первый раз увидал на улице в Москве на ком-то этакую огненно-рыжую «иго-го», на нее с недоумением покосился. На рысаке она выглядела безусловно красиво. И черт подери того храброго портняжку, который сшивает их гнилыми нитками! В поезде пришлось выпрашивать у проводника иглу, — шов на спине разошелся».