Выбрать главу

– Бернова или Крючёнкова?

Это были две водочные фирмы – водка Крючёнкова считалась помягче, Бернова – позабористей.

Приносили водку, доставали соленые огурцы из погреба. Павел Иванович со смаком выбивал пробку и разливал в рюмки. Отец «по слабости» составлял компанию, однако не упускал случая за выпивкой подразнить Ширяева:

– Смотри, Павел Иванович, не жалей харчей своему кормильцу, корми его получше, чтобы ноги не протянул от непосильной работы!

– Ну чего там непосильного? Брить да стричь – это не дрова рубить.

– Верно, побрил да спи. Знаешь, как купец работника нанимал? Вот он ему выпевает: спать будешь на себя, работать на хозяина, жалованья – тридцать дней на месяц, харчи хорошие, щи жирные, работа легкая. Встанешь пораньше – дров наколол, опять спать ложись, скотине корму задал – опять спи, воды наносил – спи, печи истопил – спи, самовар поставил – спи! Да ты на такой работе обоспишься!

Как только Ширяев приходил к нам, я бежал к Эдуарду. Я был пленен им с первого же взгляда. Все мне в нем нравилось: и его иностранное имя, и его модная в то время прическа ежиком, и стоячий воротничок из гуттаперчи, и степенная манера держаться, приличествующая «мастеру».

Он отпрашивался у хозяйки, и мы бежали задами на только что замерзшую речку кататься по льду. Металлические коньки были у нас в ту пору в диковинку. Мы катались на деревянных колодочках, в которых провертывали дырки и бечевкой прикручивали к валенкам. Такие коньки то и дело соскакивали, и привязка к ногам занимала больше времени, чем самое катанье. Да и Ширяиха не очень-то давала раскатываться. «Эдуард, – кричала она с крыльца, – принеси воды!» И мы отвязывали коньки, и я шел с моим другом за водой, потом в лавочку, в аптеку за детской присыпкой, потом за хозяином, который засиделся в гостях и не кажет глаз.

Павел Иванович вошел во вкус легкой жизни и каждый день хвастался выручкой: «Дело себя оправдывает, мальчик не в убыток». По праздникам Ширяев приходил к нам вечером с супругой и детьми – он еще не успел обзавестись знакомствами в городе, и наша семья была единственной, куда они могли пойти в гости. Я немедленно убегал в парикмахерскую, где заставал Эдуарда за топкой печи. Мы сидели у огня, не зажигая лампы, и друг мой рассказывал мне, как он очутился у Ширяева. Он рано остался без отца и матери, и тетка отдала его в учение к парикмахеру Егору Ивановичу, Егор Иванович, бездетный вдовец, был добрый мужик и хороший мастер, но горький пьяница. Во хмелю он был не шумен, и тетка все ходила и сватала ему кирсановских невест, согласных сделаться парикмахершами. Но Егор Иванович в понедельник опохмелялся, во вторник отсыпался, среду и четверг работал, а в пятницу – день базарный – начинал снова. Жениться ему было недосуг. Он умер от скоротечной чахотки, жестоко простудившись на масленой по пьяному делу. Ширяев получил парикмахерскую в наследство. Эдуард стал теперь главным винтиком в предприятии. Он мечтал накопить денег и уехать обратно в Кирсанов – там у него все-таки родня, а здесь он совсем один. Мне становилось обидно, что он так равнодушно говорит о разлуке со мной, но я понимал, что имею дело с человеком исключительной судьбы, и не роптал.

По базарным дням в парикмахерской появлялся косматый и бородатый уездный люд, и Эдуард едва успевал стричь, а Ширяев – подсчитывать выручку. «Ну как, довольны-с?» – вопрошал хозяин разглядывавшего в зеркало свое помолодевшее лицо степняка-хуторянина. «Похаять-то вроде не за что, да уж больно тщедушен мастерок-то твой!»

И удивительное дело: по второму разу никто не приходил. Заведение Ширяева казалось всем в нашем городе каким-то шутовским, несерьезным делом. Городские ремесленники, которые «хозяйствовали» и держали мастеров и подмастерьев, всегда имели понятие в своем ремесле, а чаще всего были первой рукой в собственном заведении.

Хозяйство Ширяева казалось обывателям обидной карикатурой. Краснорожий бездельник-хозяин, которого со всем его семейством содержит своим трудом тщедушный мастерок-мальчишка, – в этом порядке было что-то бесстыжее, нахальное! Посетители с каждым месяцем появлялись все реже. Павел Иванович стал прогорать.

Первым уехал Эдуард. Случилось это как-то внезапно, и я с ним даже не успел проститься. Поезд отходил вечером, а у нас в школе был как раз в тот день юбилей Пушкина. Хор спел кантату, потом учитель прочитал по бумажке, какой великий поэт был Пушкин и почему мы должны его любить.

Актеры из местного драматического кружка представляли сцену в келье из «Бориса Годунова». Податной инспектор играл Пимена, а телеграфист Кузнецов с нашей улицы изображал Гришку Отрепьева.

Потом опять пел хор, и читали стихи ребята. Я должен был декламировать «Утопленника» и, волнуясь, ждал своей очереди.

В публике сидела мать, с праздничным лицом, очень довольная, и с полным доверием к нашим талантам наслаждалась пением и декламацией.

Я вышел и прочитал «Прибежали в избу дети», хорошо, с выражением. Наш учитель Петр Михайлович перед юбилеем целый месяц возился с нами – учил декламировать, где громко, где тихо, где шепотом. Мать сказала, что у меня здорово вышло, когда я слышным всем в зале шепотом сказал:

Штоб ты лопнул…

На другой день я зашел в парикмахерскую. Вывеска была снята. Павел Иванович выносил фикус из зала, зеркало было уже продано.

И главное – не было Эдуарда. Больше я его никогда, никогда не видел.

Аллея Марии-Антуанетты

Рассказал однажды Пров Палоныч рассказ про куракинского князя.

– Бывал, Вася, в Куракине?

– Случалось, Пров Палоныч; прошлым годом на Сойкина шил, с винокуренного завода, ездил к нему.

– А дворец княжеский видел?

– Как же, видел.

– Ну, теперь он – тю-тю, больше не княжеский. Купец купил, Асеев, миллионщик из Нижнего. И землю, и лес, и усадьбу, и дворец. Яко в писании: «Днесь оного село, а заутро другаго, и помале инаго». Все просвистал нонешний-то князек по разным заграницам.

А какие из ихней фамилии Куракиных в старое время знаменитые вельможи были, возвышены были саном и почестями, даже с царями в свойстве состояли!

Вот хоть бы этот, который у нас дворец-то выстроил, – Александр Борисович Куракин. Ведь он смолоду воспитание свое получил рядом с порфирородной отраслью царского древа – с самим цесаревичем Павлом Петровичем, наследником российского престола, вместе с ним по иностранным государствам путешествовал и был его первейшим другом и наперсником во всех делах и тайных помышлениях.

Все в жизни ему улыбалось, но рок пожелал иного! За его дружбу и верность Павлу невзлюбила князя императрица Екатерина Вторая и сослала его из столичной резиденции в нашу саратовскую глушь, в его родовую деревню.

Привез он с собой целый обоз всякого добра и челяди несметное число, рассказывали потом – на целых двенадцать верст поезд княжеский растянулся!

Что было делать на новоселье этому баловню фортуны, которого жестокая судьба из царских чертогов забросила в наше захолустье, за тысячу верст от столичной роскоши и светских удовольствий?

Что было, говорю, ему делать? Томиться ли упованием надежды, гадать на бобах да путаться в лабиринте человеческих догадок…

– Как это в лабиринте, Пров Палоныч? – не вытерпел Афоня.

Пров Палоныч строго посмотрел на невежу, помолчал и молвил:

– Ты что за совопросник века сего? Знаешь пословицу: кто суется с перебивкой, тому кнут с перевивкой!