— Какие пожарники? — раздраженно спросил Радок. — Иди обратно и разгляди хорошенько.
Все эти «пожарники» оказались агентами госбезопасности при исполнении служебных обязанностей. Охранники партийных боссов частенько носили форму официантов, или швейцаров, или пожарных, но на наш просмотр пришло слишком много борцов с огнем, поэтому все поняли, что дело неладно. Аппаратчики редко ходили по театрам в свободное время. Они предпочитали более кровавые зрелища.
Черные «татры» привезли много людей, чьи имена были мне знакомы по газетам и радио, но лица их я видел впервые, например министров обороны и тяжелой промышленности. Вошли заместитель премьер-министра Копецкий и его подручный Штолл и уселись в первом ряду. Министр культуры Кахуда сел на несколько рядов сзади, соблюдая некую субординацию, которая мне была неизвестна. Зал быстро наполнился опухшими мордами аппаратчиков, хотя между ними можно было заметить известных певцов, валютчиков, дамочек полусвета, сутенеров, педиков, актеров с яркими подружками и просто каких-то красивых людей. Нашу премьеру в Праге ждали с нетерпением, поэтому попасть на просмотр можно было только по знакомству.
Я сел позади Радока, среди маленькой группки бледных авторов и помощников. Не успел я устроиться, как Радок повернулся ко мне:
— Почему бы тебе не открыть это дело, Милош?
Я влез на сцену, проклиная Радока за то, что он меня так подставил, и пролепетал какие-то банальности, встреченные с полным безразличием. Погас свет, поднялся занавес. В зале воцарилась тишина, которая становилась все более глубокой и тягостной. Никто не смеялся шуткам. Никто не двигался. Казалось, что никто и не дышал. Все эти люди застыли как каменные, и я почувствовал, что покрываюсь испариной.
Наконец все кончилось. Ни одного хлопка. Зажгли свет. Копецкий и Штолл встали и вышли на сцену, чтобы видеть реакцию зала. Они долго стояли там, и Копецкий строго покачивал головой, глядя на Радока, как бы говоря: «Да, мне следовало это знать», а потом поманил пальцем авторов.
Радок вывел группу своих лучших сотрудников на сцену. Ему приходилось стоять лицом к Копецкому, а мы все старались спрятаться сзади, но на пустой сцене это оказалось совершенно невозможно, поэтому мы просто стояли, сбившись в кучу, и смотрели на свои башмаки. Впрочем, это все не имело никакого значения, потому что Копецкий все равно обращался только к своему доверенному лицу:
— Лада, ты понимаешь, что мы здесь увидели? Я ухватил смысл этого представления! Да, я понял! Мы имеем дело с еврейским экспрессионизмом, Лада!
Штолл глубокомысленно кивнул. Это был всклокоченный человек в очках с темной оправой. Я до сих пор помню его длинные брюки, настолько длинные, что он наступал на штанины каблуками. Когда он переминался с ноги на ногу, становились заметны грязные нитки, тянувшиеся из обтрепанных обшлагов.
— Где же мощные электростанции, Ладислав? Где эта грандиозная новая электростанция на Лабе? Та, которую наши рабочие сдали досрочно? Если бы я делал этот спектакль, Лада, я бы поставил во главу угла эту электростанцию. И я бы показал, как там, внутри, крутятся все эти атомы, да, я бы это показал. А что же нам показывают эти товарищи? Они тут изображают каких-то любопытных Варвар! А знаешь, чья это музыка? Это музыка Мартину, Лада! Музыка эмигранта, который окопался в капиталистической Швейцарии!
Копецкий громил нас до глубокой ночи. У меня вся рубашка промокла от пота. Когда я наконец добрался до дому, я выпил литр воды, принял две таблетки аспирина, забрался в постель, но так и не смог заснуть.
Иван Пассер, которого я устроил на работу в театр и который с присущей ему виртуозностью руководил сложным техническим хозяйством, придя домой, упал на кровать и хохотал до тех пор, пока у него не заболело все тело. Он сдерживал гомерический хохот весь вечер. Как только Копецкий открывал рот, Ивана просто колотило от подавляемых взрывов смеха, и иногда он весь трясся от усилий. Он считал, что ему удалось сохранить достойное выражение лица, несмотря на эти спазмы, но кто-то что-то все-таки заметил, и на следующее утро Иван был уволен без всяких объяснений.
Первым ушел Иван, вторым — Радок. Когда его увольняли, он рассчитывал, что трое остальных авторов уйдут в знак солидарности с ним. Он не хотел, чтобы кто-то «спасал» шоу, он предпочитал, чтобы Копецкий и его подручные разодрали его на куски.
Я любил Радока гораздо больше, чем шоу, но я не был способен на тот романтический жест, которого он от меня ждал. Поступи я так, на моем личном деле навсегда появилось бы клеймо опасного нонконформиста, а у меня, да и у других просто недоставало храбрости пойти на это. Я думаю, что Радок так до конца и не простил нас.