Выбрать главу

Итак, она узнала.

— Он везде, — сказал отец. — Вот так-то. Везде, — сказал он и пошел из кухни, мать поспешила за ним, оставив меня гадать, что, в конце концов, происходит и почему родители так встревожены. Но недолго я гадал.

Я все понял еще до того, как они мне рассказали.

Однако он не умер. Пока. Вместо того чтобы умирать, он начал плавать. У нас давно был бассейн, но отец никогда особенно не увлекался плаванием. Теперь, когда он все время сидел дома и нуждался в физических упражнениях, он почти не вылезал из бассейна, словно родился в воде, словно вода его родная стихия. Он плавал так, что залюбуешься. Скользил, почти не подымая брызг. Его длинное розовое тело, покрытое шрамами, чешуйками отмершей кожи, синяками и ссадинами, блестело, отражаясь в зеркальной глади воды. Он так проникновенно загребал воду, словно ласкал ее, а не использовал ее сопротивление, чтобы плыть вперед. Ноги двигались по-лягушачьи равномерно и четко, а лицо погружалось в воду, словно целуя ее. Это продолжалось часами. От долгого пребывания в воде кожа отмокала и мягчела, становилась белой в складках; однажды я видел, как он медленно, методично отдирал слои этой комковатой отмершей кожи, как у змеи в линьку. Почти все остальное время он спал. Когда же не спал, я, бывало, ловил его напряженный взгляд, устремленный в неведомое, словно ему открылась некая тайна. Наблюдая за ним, я видел, как с каждым днем растет его отчужденность, и не только по отношению ко мне, но и по отношению к этому месту и времени. Видел, как западают его глаза, утратившие огонь и страсть. Как усыхает и увядает его тело. Как он будто прислушивается к голосу, слышимому ему одному.

Я находил некоторое утешение в том факте, что все это происходит ему во благо, что все каким-то образом завершится счастливо и что даже эта его болезнь — метафора чего-то еще: это означало, что он устал от мира. Все стало таким обыкновенным и понятным. Никаких больше великанов, ни всевидящих стеклянных глаз, ни речных девушек, которым он мог спасти жизнь и которые могли появиться потом, чтобы спасти жизнь ему. Он стал всего лишь Эдвардом Блумом: Человеком. Я увидел его, когда он переживал трудный момент. И в этом не было его вины. Просто мир утратил ту магию, которая сообщала такую грандиозность его жизни.

Болезнь была его пропуском в лучший мир.

Теперь я это знаю.

Тем не менее для нас это было лучшее, что могло произойти, это странствие, из которого не возвращаются. Ну, может, не лучшее, но, с учетом всех обстоятельств, не самое плохое. Я видел его каждый божий вечер — чаще, чем до болезни. Но он был все тем же, прежним моим отцом, даже теперь. Чувство юмора ничуть не пострадало. Не знаю, почему это кажется мне важным, но это было важно. Думаю, в некоторых случаях это указывает на определенную жизнестойкость, силу воли, неукротимость духа.

Говорил человек с кузнечиком. Человек сказал: «Знаешь, есть напиток, названный в честь тебя». И кузнечик спросил: «Ты имеешь в виду, что есть напиток, который называется Говард?»

Или вот, например. Человек зашел в ресторан и заказал чашку кофе без сливок. Через несколько минут официант вернулся и говорит, что, к сожалению, сливки кончились. Но есть кофе без молока, не желаете?

Но теперь эти анекдоты даже не очень смешили. Мы просто ждали, когда придет последний день. Пересказывали старые, затертые анекдоты в ожидании, когда наступит конец. Он все больше слабел. Иногда посреди анекдота он забывал его или завершал ударной концовкой — в которой вся соль шутки, но концовкой совершенно другого анекдота.