— Будет доложено, сударь.
— Будет доложено, сударь.
Или:
— Вам разрешено во вторник. Николаевский зал.
— Вам разрешено в четверг. Фельдмаршалский зал.
И только. Он походил на исправный автомат, который, казалось, трудно было испортить — услышать иной ответ, чем тот, который он давал. Когда дошла очередь до Феди, краснокрестный чин, не дожидаясь его вопросов, а только коротко взглянув на него, неожиданно любезно сказал:
— Вас просили подождать.
— Простите, но вы не знаете, о чем я хотел… Мне нужно видеть…
— …госпожу Галаган, — уверенно продолжил чиновник.
— Я предупрежден о вашем приходе. Вы ведь студент Калмыков, не правда ли?
— Но как вы узнали? — удивился Федя.
Чиновник, не отвечая на вопрос, уже обращался к следующему посетителю. Федя отошел в сторону: «Дадно, обождать — так обождем».
А за столом вновь — словно касса, выбивающая чеки:
— В Гербовом зале.
— В Пешем пикете.
— Будет доложено, сударыня.
— С посольского подъезда.
— В галерее двенадцатого года.
— Ванны — в Помпейском садике.
— В Александровский зал пройдите.
Посетители прибывали и прибывали: отставные военные, опирающиеся на палку; старушки в чёрных пелеринках и черных шляпках преимущественно.
Федю тяготило вынужденное безделье, — он подошел к остекленной витрине, висевшей на стене, и стал разглядывать размещенные там фотографии. На них изображены были аванзал, Николаевский зал с его великолепной белой массивной колоннадой и примыкающая к нему галерея, — все они были уставлены теперь длинными рядами лазаретных кроватей с аккуратненькими пуховыми подушками и пикейными одеялами. Дворцовые апартаменты преобразились: картины в простенках затянуты белым полотном; скульптура аванзала заключена в деревянные щиты; на хрустальных канделябрах — чехлы; панно с навешенными на них золотыми и серебряными блюдами сняты со стен (а о том, что они были там, свидетельствовали отдельные фотографии тут же); зеркальный коричневый паркет и мраморные части стен покрыты линолеумом.
— Студент Калмыков… — не то вопросительно, не то утвердительно прозвучал за Фединой спиной чей-то голос, и Федя быстро оглянулся, подавив набежавший в ту минуту зевок томительного ожидания и скуки.
— Я… — поклонился он молодой женщине, с некоторым любопытством смотревшей на него. — «Так вот ты какая…» — подумал о ней.
— Простите, что я заставила вас ждать. Но, знаете, сейчас была такая сложная перевязка у одного штабс-капитана.
Она протянула ему руку в белой перчатке, и Федя осторожно, мягко пожал ее длинные полусогнутые пальцы.
— Ну, почему вы так удивленно смотрите на меня? — улыбались розовато-нежные, казавшиеся прозрачными, как свежие ломтики апельсинов, губы Людмилы Петровны. — Вы так залюбовались этими витринами, что ли, что не услышали, как я спросила о вас нашего делопроизводителя… Ну, пойдемте же сюда.
И она повела его вглубь приемной к широкому, старинному, павловскому дивану под портретом в золоченой раме знакомого венценосного мальчика в матросской рубашке. (Лазарет был назван его именем.)
Как я и говорил вам уже по телефону, я имею поручение — передать вам письмо от Георгия Павловича Карабаева. Вот это письмо, — вынул его Федя из бокового кармана тужурки и протянул Людмиле Петровне.
— Ого! — весело сказала она, взглянув на пакет, и это «ого», как понял безошибочно Федя, относилось к круглому сургучовому медальону, которым запечатано было карабаевское письмо..
Сели.
— С вашего разрешения, я прочту.
Она оторвала тонкую полоску конверта, бросила ее на диван, вынула из конверта письмо и стала читать.
Если бы Федя Калмыков знал раньше Людмилу Петровну, — ну, скажем, два года назад, когда, покинув Смирихинск и помещичью усадьбу в Снетине, умчалась в армию сестрой милосердия, — он признал бы теперь, сколь мало изменилась за это время вдова поручика Галагана.
Большие серые глаза в бахроме длинных темных ресниц смотрели все так же с холодным любопытством и неупрятанной надменностью, взгляд нетороплив и беззастенчив. Все та же, чуть Смугловатая, кожа лица, все та же осанка, те же плавные, чуть замедленные движения, округлые жесты и походка.
Федя, сидя на диване, украдкой, исподлобья, поглядывал на свою новую знакомую, покуда она была занята чтением письма. Но вот в какой-то момент взгляды их на мгновенье встретились, и Федя, покраснев вдруг, отвел свой с напускной рассеянностью и небрежностью в сторону — туда, где вел прием посетителей бесстрастный краснокрестный чин с зелеными рачьими глазами. «Ох, засыпался!» — И ему кажется уже, что Людмила Петровна поняла, прочла все его ощущения и мысли: и то, что он считает ее красивой; что заманчива ямочка на локте полной полуобнаженной руки; что под тонким шелком белого платья просвечиваются на груди затейливым узором кружева и на плече — какие-то голубые тесемочки; и то, что он, хотя и украдкой, но нескромно рассматривает ее туалет, что мысли его, ей-ей, грешны и оттого сдерживает утяжеленное дыхание, а руки теребят, мнут лежавшую на коленях студенческую фуражку; и то, что, конечно же, он безнадежно, безотчетно, в одно мгновенье влюбился в эту женщину, и стоит ей потребовать (а вдруг бы так!) этого признания — и он сделает его искренно, беспамятно — так, как только способен он, Федя Калмыков…