А камарилья из Царского в качестве мостика между двором и Думой назначает на пост министра внутренних дел легкомысленного карьериста, ренегата, понимающего язык общественности, но готового воспользоваться этим языком во вред ей.
Милюков видел, что никакое соглашение с новым фаворитом, двора не выйдет и, чтобы сразить его, придется направить удар в грудь первого министра, в грудь самого Штюрмера.
Время для этого удара, кажется, уже не за горами: до открытия Думы оставалось меньше двух недель.
В уме уже накапливались слова будущей обвинительной речи. Их надо было выстроить в колонны фраз, вооруженных уликами против антипатриотической деятельности руководителя внешней политики и его высоких покровителей.
Джордж Бьюкенен, личный друг, доверительно сообщал ему о своем недавнем разговоре с царем:
«Ваше величество, — обращался к русскому государю великобританский посол, — позвольте мне заявить вам, что у вас есть лишь один безопасный путь в настоящих условиях войны. Вы должны сломить ту преграду, которая отделяет вас от вашего народа, и вновь приобрести его доверие».
И на это император ответил резким вопросом, заключившим аудиенцию:
«Вы хотите сказать, господин посол, что я должен вновь завоевать доверие моего народа, или же мой народ должен вновь завоевать мое доверие?!»
Поистине, гибели предшествует гордость и падению — надменность!
Русский посол в Англии Бенкендорф столь же доверительно рассказывал о другом. Он привык пользоваться доверием иностранцев, ему всегда предупредительно сообщали всякие секретные сведения, а теперь при Штюрмере — министре иностранных дел — русскому послу не доверяют.
«Мы не уверены теперь, что самые большие секреты не проникают к нашим врагам. Больше того: мы знаем, что они им стали доступны».
В Швейцарии ему указали на германофильский салон Нарышкиной в Montreux, где сидит специальный штюрмеровский посланец, встречающийся с архитектором Августом Реем, а этот архитектор, как сообщил Бриан, давно значится на фишке как личный агент германского императора.
А в немецкой газете «Neue Freie Presse» с удовлетворением писалось, что молодая русская царица и Штюрмер делают все для заключения сепаратного мира.
Раз так, — позволительно будет спросить русскому человеку: «Что же это: глупость или измена?!»
Через двенадцать дней Милюков с трибуны парламента несколько раз бросит эти слова, и страна должна будет понять их. Но как она должна будет ответить на них? Об этом не хотелось теперь думать, а если и задумывался о том, — верил, что Россия поручит ему же ответить за нее самое: он очень любил английскую конституцию и мечтал о ней в царском Петербурге!..
— Почему вы молчите сегодня? — спросил, притронувшись к локтю Карабаева, Шульгин. — Это на вас так непохоже.
Мог ли сказать ему правду Лев Павлович? Ту самую правду, которую ощущал, в душе как самооскорбление?
Он давно уже сказал самому себе:
«Я молчу потому, что боюсь. Я боюсь злой мести человека, который может росчерком пера решить судьбу моей дочери. Я его ненавижу, глубоко презираю, ко всему тому, что здесь говорилось ему, я могу и должен прибавить еще очень многое, и это еще больше унизило бы его в глазах всех, но я неволен это сделать… Вот я сказал что-то вначале, и он исподлобья так посмотрел на меня, как будто он уже знает, почему мне следует молчать… Но ведь так покупают молчание? — горько думал он. — Значит — я куплен? Значит — я поступился чем-то очень важным?»
Эта мысль тяготила его весь вечер.
Но он все время видел перед собой заплаканные тревожные глаза Софьи Даниловны, презрительную улыбку Глобусова, явно издевавшегося над его угрозами «народного представителя», его отцовское воображение проникало в глухое здание тюрьмы и мигом разыскивало там лежавшую на холодном, разрушенном полу, в кромешной темноте Иришу (так и представлялось, в кромешной темноте, потому что не хотел помнить, что и в тюрьме ночь сменяется дневным светом), — и тогда он сам себе прощал свое трусливое молчание.
Сев в сторонку, он наблюдал своих думских соратников. Заняв свои места, они слушали теперь министра: он вытащил из портфеля проект по продовольственному вопросу.