Николай Николаевич был связан с калмыковской семьей долголетним знакомством, и его встречали здесь не только как врача, но и как друга. Федя понял, чего ждет от него сейчас Русов: хотя бы несколько слов о сыновьях — здоровы ли, что поделывают? Он всегда скучал по ним.
И, отвечая на этот молчаливый родительский вопрос, Федя заговорил первым:
— Вчера как раз я видел Вадима и Алешу. Очень бодры, много успевают. Они ведь замечательные у вас! — искренно думал он так о братьях Русовых.
— A-а… Спасибо, голубчик! — растеклась улыбка по широкому, лунообразному лицу доктора.
Он был очень некрасив — белокожий эфиоп с толстыми губами, с раздавленным в обе щеки приплюснутым носом, на котором, как подтрунивали над ним его собственные дети, не было даже «седлышка» для очков, — захоти он их носить. Но когда улыбался (всегда долгой ребячьей улыбкой, хвалящей и поощряющей того, о ком шла речь) — улыбка эта лучами доброты согревала внешне угрюмое лицо Николая Николаевича и мигом сгоняла его уродство.
— Спасибо, спасибо…
Он ни о чем больше не спросил, удовлетворившись краткой весточкой о детях, считая, очевидно, бестактным подробно расспрашивать сейчас о них.
Из чувства благодарности к добрейшему и чуткому Николаю Николаевичу Федя принес еще одну дань его отцовскому любопытству:
— Мы вместе были на сходке. Речи при открытии Думы обсуждались. В газетах — белые полосы, а у нас читались вслух: Милюкова, Шульгина и даже Пуришкевича… Алеша ваш выступал. Да еще как!.. И Вадим тоже.
Доктор Русов встал, Гриша Калмыков остановился посреди комнаты, и только Семен не обнаружил как будто и тени любопытства, занятый своими ногтями.
— Да, событий — прямо скажем!
Пришлось бы теперь рассказывать все по порядку, но разве время сейчас для этого? — И Федя замолчал.
О чем-то шепотом теперь, словно не желая вторгаться в его сыновьи раздумья, говорили друг с другом в углу комнаты Гриша и Русов. Вероятно — не об умирающем, а о том, что так скупо поневоле рассказал им Федя.
И он остался опять один на один со своими мыслями.
Когда пришла из кухни Райка — с виноватым, сконфуженным лицом: «Может быть, нехорошо, правда, кушать, когда папа умирает?» — он привлек ее к себе, ласково похлопал по плечу и, стараясь улыбнуться, сказал (и получилась та же пустая интонация, что и у доктора, когда спрашивал: «А в Киеве-то морозы»):
— Ну, как дела, четырехклассница?
Она судорожно вздохнула и засопела носом.
Он заглянул в ее лицо, однако тотчас же отвел взгляд, боясь, как бы она не разревелась, встретясь с ним глазами. Но сестра отыскала его глаза и, целуя их жирными — после еды — губами и потом вновь глядя в них, тихо, чтобы никто не слышал, спросила:
— А он еще думает, или это уже просто так? Ему, наверно, не страшно умирать. Слепым, наверно, не страшно: ведь темно же им и тут и там! — неожиданно закончила она. — В темноте и не заметит…
— Ребенок ты еще! — сказал Федя, спуская ее с колен и дергая, как любил часто делать, за косички.
Она была очень похожа на отца, и потому Федя испытывал теперь к ней особую нежность.
Скуластенькая, с вдавленными височками, небольшие черненькие глаза, стянутые узким разрезом век, не хрупкая, со смуглой — это уже от матери — тонкой кожей на лице, — Райка напоминала всем этим маленькую японку. Ее так и дразнили в гимназии.
«В темноте и не заметит… — повторял Федя в уме ее наивные слова. — Вот какое дитя!»
Вошел разыскивающий хозяина хромоногий, с тающими морозными сосульками на табачной бороде старший приказчик — остроносый, как птица, Евлампий. Он принес с собою сухую свежесть холода, неустранимый запах конюшни и ямщицкой овчины. И — ворчливый, громкий, борющийся с одышкой голос всегда обремененного чужими заботами, но недостаточно ценимого человека.
— Тише! — оживился теперь Семен Калмыков, а сам со стуком бросил ножницы на стол. — Я иду, сейчас иду. Не трендыкай тут!
Он увел Евлампия в кухню, но теперь только и расшумелся во всю свою всегдашнюю сварливость понукающий хозяином старый приказчик.
— Хиба я могу послать забильного Ваську? — раздавался на всю квартиру его голос. — Це тильки дурак так скаже!
«Боже мой, о чем они горланят?! — посмотрел вокруг (чувствуя сам, что жалобно), озлился Федя. — Нашли время и место!..»
Он бросился на кухню и прикрикнул на них:
— Замолчите, пожалуйста! Совести нет! Если не щадили человека при жизни — умейте уважать хоть его смерть.