— Дальше, дальше… я слушаю.
Александр Филиппович живо, до детали, представил себе местность, о которой шла речь сейчас:
«Дворец князя расположен на самой набережной, а рядом с ним двор соседа с решеткой… да, да. С решеткой вместо обычного забора. На этот двор выходит, насколько помню, особая дверь из княжеского кабинета. Ее сделали, вероятно, с более мирными и интимными целями, чем те, — подумал он, — для которых она была, как он говорит (это о прокуроре), использована сегодня ночью…»
— Итак, Власюк, приблизившись к дворцу, увидал за решеткой свет фонаря и тени людей. Войдя во двор, он узнал в двух бывших там человеческих фигурах молодого князя Юсупова, породнившегося недавно, кстати сказать, с царствующим домом, и старого княжеского дворецкого. Князь встретил исполнительного блюстителя благочиния и безопасности неприветливо и заявил, что полицейскому здесь делать нечего: просто великий князь Дмитрий Павлович, уезжая к себе домой, убил собаку.
Петербург — хорошая школа для городовых: они отлично знают, как и с кем нужно себя держать. Власюк сделал под козырек и немедленно отправился обратно на свой пост. Тем бы дело на эту ночь и кончилось, но несколько минут спустя к Власюку подошел дворецкий и позвал его к князю.
Власюка впустили в кабинет через боковую дверь со двора. За столом стоял князь Юсупов, а сбоку стола сидел неизвестный городовому господин в пенсне, бывший, как сейчас же распознал опытный глаз столичного полицейского, в форме гражданского чиновника военного ведомства — с погонами действительного статского советника. Заметил Власюк, что этот человек был в состоянии значительного опьянения.
Юсупов молчал, а говорил незнакомец. Разговор был недолог, но выразителен.
Власюк передавал его приблизительно так:
«— Знаешь меня?
— Никак нет, ваше превосходительство.
— Я член Государственной думы Пуришкевич. Слышал о таком?
— Так точно, ваше превосходительство!»
Затем последовали короткие вопросы: знает ли городовой, кто такой Распутин, любит ли городовой родину и чтит ли царя? Власюк дал на них утвердительные ответы. Тогда назвавшийся Пуришкевич встал и сказал:
«Так знай же, православный Иван, что этой ночью Распутина не стало. Теперь ступай на свое место и забудь, что я тебе сказал. Понятно? Если любишь царя и родину, то должен об этом молчать».
Власюк опять отправился на свой пост. Ретивый служака, он был смущен приказанием Пуришкевича: как же молчать, если случилось такое исключительное происшествие?..
— Ну, что вы скажете, Федор Федорович, — спросил своего друга под конец беседы генерал-майор Глобусов.
— Что я скажу? Теперь, когда я все вам изложил, я уже не сомневаюсь, что он убит и кто убийцы.
— Нет, я не об этом! — зная, что его не видят, высунул язык Александр Филиппович. — Вообще что вы скажете?
В трубке наступило минутное молчание, потом с чересчур глубоким вздохом, внушавшим подозрения, голос прокурора протянул:
— Ах, из него можно понять, сколь бедное творение есть человек!..
— Да, да… А как, по-вашему, дальше будет, Федор Федорович?
— Я думаю, мой друг, о милости. Она, как учил философ, не причиной руководствуется, но смотрит на бедствие. Жду для них милости.
«Ох, дипломат!» — подумал о своем приятеле генерал-майор и на встречный вопрос: «А что он сам думает?» — ответил еще более туманно:
— А я вот вспомнил евангелистов, Федор Федорович… Иже бо аще хощет душу свою спасти, погубит ю. А иже погубит душу свою мене ради, сей спасет ю.
Нужно было перехитрить приятеля (в эту минуту даже самому большому другу доверять нечего: вспоминался всегда коварный Вячек) — и генерал-майор успешно перехитрил: фон Нандельштедт что-то гмыкнул в трубку, так и не поняв, очевидно, Александра Филипповича.
Генерал-майор Глобусов протянул руку к ночному столику и, взяв оттуда приготовленный еще с вечера стакан душистого боля, широкими глотками опорожнил его «для контенанса» — любил так выражаться. И подлинно: надо было запастись твердостью духа, идя навстречу наступающему дню.
Он сулил явные неприятности: разыскать Распутина было поручено министром другому генералу, а не Александру Филипповичу.