Выбрать главу

Когда уже всмотрелся и изучил это лицо, так же пусто и безразлично перевел взгляд в сторону, наткнулся им на рыжую лысеющую голову одного из экстернов с большими оттопыренными ушами и, скользнув небрежно глазами по этим ушам, посмотрел в открытое окно.

Верхушки тополя и акаций заглядывали издалека, из притихшего сквера, в скованный трепетом актовый зал. На зеленых, густо поросших листьях лениво, неподвижно покоился утренний солнечный луч. Федя не отводил от него глаз, но мысль сейчас вопреки всяким возможным ассоциациям и впечатлениям деловито и хлопотливо подсказывала: «…тема больше историческая, чем литературная… Начать с Ивана Сусанина, что ли?..»

А верхушки акаций скрывают от глаз угол большого светлозеленого здания; в этот угол заперт другой актовый зал — женской гимназии, в этом зале, тоже за столиком, сидит Ириша, — и Федина мысль неожиданно переносится туда.

Он вспоминает зал, в котором столько раз бывал на гимназических балах… И не Ириша встает в памяти, а почему-то лезет сейчас в глаза громадный, во весь рост, портрет царя, заключенный в вызолоченную тяжелую раму.

Царь в военной форме, в белых перчатках. Перед ним — маленький столик, накрытый свисающим до пола зеленым сукном, правая рука царя легко опирается на этот столик.

Федя старается вспомнить все детали портрета, старается восстановить в памяти каждую черточку в лице неподвижно стоящего царя, но память вдруг до крайности ослабевает, и царево лицо расползается, расплывается в Федином воображении, и он — в испуге уже — начинает чувствовать, что так точно расползается, далеко убегает от него его мысль о другом — о самом главном сейчас, об обязательном, данном ему, Феде, в испытание сегодня…

Он оторвался от окна и растерянно посмотрел вокруг себя: на него, на весь зал смотрел голубой портрет царя. Портрет был точно такой же, как и в женской гимназии, и висел здесь те же два десятилетия, но Федя сегодня его не заметил. Забыл о нем.

Он обозлился на свое легкомысленное отношение к экзамену, на свою растерянность, обозлился на неприятную тему сочинения и… на царский портрет; не подымая головы, он видел только на портрете черные царевы сапоги, упрямо наступившие на красную бархатную подстилку. Он вспомнил теперь ясно, отчетливо и лицо царя, но не пожелал взглянуть на него.

«Патриотическая тема», — заставил он себя вернуться к экзаменационному сочинению, и слово «патриотическая», как он сказал его самому себе, отождествилось в сознании с другим словом, со словом «политическая». Это уже дало направление его последующим мыслям.

«Патриотизм… Да, я могу свободно написать о патриотизме, — следовал уже за своей мыслью Федя, в десятый раз перечитывая заданную тему. — Я — патриот, я люблю Россию, русский народ, русскую культуру. Быть патриотом — не стыдно, но каким?»

«Конечно, — вилась рядом другая мысль, — а вот Ванька Чепур тоже «патриот»… и такую черносотенную гадость по этому поводу разовьет».

Ему опять стало не по себе. «Нет, нет. Надо опираться только, на ушедшее… на историю». И вдруг цепкая память подсказала ему слова Белинского: «Любовь к отечеству должна вытекать из любви к человечеству…» Так, кажется? Как это я сразу не вспомнил? Точка! С этого начну. Эврика!

Он оглянулся: как будто еще никто не начинал писать.

Товарищи вопросительно, с широко открытыми глазами смотрели на него, отжимали растерянно губы и недоуменно пожимали плечами: что делать, друг Калмыков? «Вот те, бабушка, и Юрьев день!»

…Он обмакнул перо в чернила и наклонился над своим листом.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Начало тайны

В летнем саду играла музыка. Она услаждала слушателей во время антрактов, когда на сцене переставляли декорации и толпа бросалась из театра к клубному буфету пить ситро и кушать мороженое. Публика, толкаясь и теснясь, прохаживалась по аллеям. Те, кто постепенней, не доходили дальше последних зажженных фонарей; простонародье отдыхало в глубине сада, беспечно раскинувшись на теплой ночной земле.

Сад, как и весь город, стоял на горе. Он кончался высоким откосом. Вниз шли дикие яблони, орех и кусты лозняка. Там пел прощальную песнь последний июньский соловей. Крадучись спускались туда люди по узенькой обваливающейся тропинке. Там любили — робко и мятежно; в театр уже не возвращались.