— Это не помощь, а топтание… по нашей глупости! — сорвалось с губ Шмелева. Сорвалось нежданно, в нервном возбуждении. И эти слова ударили по самолюбию генерала Ломова, вызвали в нем силу ответного разящего удара.
— Как вы разговариваете? Встать! Я — представитель фронта! — закричал Ломов. Он дышал запаленно, широко раздувались ноздри — недобрый признак.
Шмелев, конечно, допустил ошибку: можно спорить, доказывая свою правоту в умеренных выражениях, но нельзя повышать тон и задевать самолюбие старшего, тем более когда рядом стоят другие. Ничто так не затрагивает самолюбие начальника, как слова, косвенно или прямо порицающие его в присутствии младших по чину. Ломов на этот раз не разразился бранью, даже унялся, видимо, обстановка была не та, да и операция, которую он, в сущности, взял в свои руки, развивалась неудачно, но он затаил на Шмелева еле скрываемую лютую злобу. Николай Григорьевич, однако, не раскаялся в своих суждениях, постоял с минуту в выжидательной позе и, видя, что буря улеглась, быть может, до новой вспышки, отошел за изгиб траншеи, присел на лежащий снарядный ящик.
Молчаливо притих, слушая, а когда слух нервно обострен, не то что гул боя, — шорох травы, шевелящейся от малейшего ветра, улавливаешь. И он слышал, он понимал каждый звук, каждую ноту — фальшиво или правильно взятую. Он знал, что бомбежка, принесшая уже несчастье полку, повторится, а пока паузу заняла ствольная артиллерия разных систем и калибров. Это был плотный, убийственный огонь, ведшийся не по окопам, а по открытым, лежащим на виду у неприятеля цепям пехоты, и трудно сказать, сколько уже погибло людей на поле боя.
Шмелева не надо было убеждать в превратностях войны, он и сам сознавал, что ни один бой, ни одно сражение не обходятся без жертв. По его мнению, наивно думать, что сломить и уничтожить противника можно лишь искусным маневром, без кровопролития. И он был далек от заблуждений, что потери, как бы они ни были велики, всегда неоправданны и бессмысленны; нередко военачальник оказывается перед лицом такой опасности, когда вынужденно идет на большие жертвы, чтобы достичь цели. Сердобольность на войне пагубна — это не было для него чем–то неожиданным или обескураживающим открытием. Но Шмелев не мог смириться с мыслью, что командиры полков вынужденно, по воле Ломова, без разбора ведут людей в бой, воюют, не щадя крови, сомнительно веря хоть в малую долю успеха. Он думал, и в этом был твердо убежден: городу позарез нужна помощь, что и делало северное крыло войск, и могло бы, наверное, помогать лучше, сильнее, если бы наступление наших войск прикрывалось с воздуха. Но в воздухе господствовала немецкая авиация. Поэтому наши войска несли потери. Слишком большие потери! Шмелев чувствовал, что так наступать нельзя, но еще хуже — не наступать, в противном случае враг сразу воспользуется пассивностью наших войск на северном крыле и предпримет страшный удар по–самому Сталинграду, чтобы сбросить русских в Волгу. Полковник скрипел зубами, все в нем кричало от боли, что зазря гибнут роты, батальоны. Проигранный его дивизией бой стоил слишком много крови… Шмелев мучительно думал, какой найти выход. И опять пришла на ум мысль, что надо наступать только ночью, что только ночь избавит от немецких бомбежек наступающие наши войска и даст возможность достичь успеха малой кровью.
Но что мог поделать он, Шмелев, отстраненный от. управления боем? Рвануться в землянку, откуда доносились хриплые, кричащие голоса и начальника штаба, и генерала, схватить за грудь этого Ломова и вышвырнуть вон, чтобы и ноги его не было на позициях дивизии? С горечью думал Шмелев, что этим не спасешь положение.
«Терпение… терпение… Посмотрим, что дальше будет!» — сказал сам себе Николай Григорьевич и шагнул в землянку, чтобы понять, что там делается.
Ломов стоял спиной к двери, глядя на глиняный пол землянки. Увидев вошедшего Шмелева, он скосил на него остановившиеся, ничего не выражающие глаза и снова начал раскуривать папироску. Она гасла, и Ломов нетерпеливо клал ее на стол, где уже лежала куча окурков, звякал вынутым из кармана портсигаром, прикуривал от свечи новую…
На миг остановясь, он вдруг резко сказал начальнику штаба:
— Запрашивай, в каком они положении? Чего медлят…
Навалясь на телефонный аппарат, Аксенов крутил ручку.
— Алло, алло! — кричал он, дуя в трубку. — Слушай, «Роза»… Слышишь меня? Как самочувствие? Как дела, Герасимчук? Ну, какого ты хрена молчишь? Доложи, в каком положении?