Выбрать главу

Он ходил по комнате мимо Кострова, каждый раз резко поворачиваясь на каблуках.

— Тоже мне вояка! Щи лаптями хлебать, а не батальоном командовать!

— В сорок первом некоторые топали в этих лаптях, товарищ генерал! — второпях выпалил Костров.

— Лапти? — вздрогнул Ломов. — Я вам покажу лапти! Вы еще задохнетесь в них!

Все, что происходило потом, происходило с необузданной быстротой. Кострову показалось даже, что это была давно отрепетированная сцена, которую он уже где–то видел. Здесь был и подполковник Варьяш, с редкими волосами на блестящем темени, и еще какие–то люди. У Кострова отняли документы и оружие. Вдруг ослабевшими пальцами он долго не мог расстегнуть карман гимнастерки, и кто–то совсем бесцеремонно и умело помогал ему. Потом он очутился в пустой комнате. Й только здесь Костров попытался осознать все случившееся.

В комнате было холодно, сквозь маленькое окно просматривалась небольшая часть улицы, скучное низкое здание, а над ним, голубея вечерней бездонностью, простиралось небо с чуть заметной чистой звездой посредине.

— Что же это? За что? Что теперь будет? — спрашивал он себя и не находил ответа.

Он чувствовал, что где–то совсем рядом работает неумолимая сила, готовящаяся растоптать и уничтожить его.

Так что же это, произвол или ошибка? Его арестовали за то, что он не расстрелял колонну полуживых людей? Но ведь эта толпа скорее была похожа на собственную погребальную процессию, и уничтожение ее не сделало бы чести ему, советскому офицеру… И ему вспомнилось обмороженное лицо молодого немца, его безбровые глаза и припухлый рот.

А может быть, действительно это грошовый гуманизм? А что бы сделали немцы, будь они на месте победителя? «Да попадись я им в руки, они бы из моей спины ремней понарезали». Неужели Ломов прав? Наверно, все–таки зло надо искоренять до конца, до самого донышка.

Костров никогда не думал в таких масштабах, а теперь война представлялась ему двумя огромными мельничными жерновами, методически перетирающими друг друга. Летят куски, сыплются искры, осколки. И кто не понял этого движения, не удержался на своем жернове, будет уничтожен, потому что это и есть борьба. И разве где–нибудь здесь найдется место жалости к какому–то осколку. На войне ежедневно погибают тысячи, а может быть, и десятки тысяч людей, а гибель одного человека на общем колоссальном фоне даже не будет заметна. И кому какое дело, что погибнет именно он, Алексей Костров, простой воронежский парень. Да и кто знает этого капитана Кострова? В лицо его знают сотни две различных людей. А правду о нем, о его делах, мыслях, о всем том, что, собственно, и составляет лицо Алексея Кострова, — это знает только он один.

Сейчас Костров думал о себе, как о ком–то отрешенном, не имеющем к реальному, сегодняшнему Кострову никакого отношения… Так, значит, жизнь и смерть одного человека не влияют на судьбу войны? Сколько же надо жизней, теплых и больших человеческих тел, чтобы повлиять на нее? Кому дано право решать этот вопрос и в чьих руках находится эта мерка?

Костров хотел видеть во всем какую–то целесообразность. Война — это не нагромождение случайностей. Костров это знал, но целесообразности в смерти одной сотни немощных людей не было. Тогда в чем же ошибка Кострова–солдата? Он нарушил приказ. Но ведь приказ был отдан словами, а выполнять его нужно было свинцом, и речь шла о жизнях людей, оборвать которые очень просто, но переделать… А ведь мы военнопленных стараемся перевоспитывать! Мы не убиваем их, как фашисты наших.

В комнате сгущалась темнота. Никто не приходил и не вспоминал о Кострове. И тут он вдруг понял, что самое страшное на войне — это оказаться вне людского потока. Вот ходил, воевал капитан Костров, а теперь его нет. «Ну, что же, нет так нет». И все. В батальон придет другой комбат, и никто не осудит его за то, что он занял место еще живого человека, и никто не скажет ему: «Сражайся так, как делал это Костров», потому что никто не будет знать, правильно ли поступал и жил пропавший куда–то Костров. Сейчас ему вдруг вспомнились давно нанесенные кем–то обиды, мелкие досады, и сквозь все это самой большой обидой, самым большим горем обернулась Наталья. Он начинал думать о нежной и трогательной Верочке, и эти раздумья о ней отгоняли мрачные мысли и давали ему утеху.

«А что же думает сейчас обо мне Ломов?» Сколько ни напрягал свое воображение Костров, представить себе это он так и не смог.