«Что вас побудило совершить выстрел?» — спросил тогда Гофман.
«Убийца!» — не поднимая головы, бросил гренадер.
«Как так убийца? Рейтер был достойный немецкой армии офицер. Он прошел долгий и ожесточенный путь кровавой войны».
«Вот я и хотел, чтобы он захлебнулся в собственной крови!» — ответил гренадер и покрутил кулаками, словно намереваясь расквитаться и с ним, майором Гофманом.
«Значит, выстрел был не случайный, а злонамеренный?» — спросил Гофман, загораживаясь от него столом.
«Выстрел был справедливый! Вы убийцы немецкого и русского народов. И каждого из вас ждет кара!»
Гофман рассвирепел, выхватил из кобуры парабеллум и выстрелил. Пуля угодила, кажется, в грудь, но — странно — этот маленького роста гренадер не упал, он даже вскинул голову и шагнул на майора, сжав выброшенные вперед кулаки.
Второй выстрел свалил его посреди блиндажа. Пятна крови остались на стене, залили пол. Блиндаж пришлось долго отмывать. Но и сейчас Гофман, посмотрев на пол, вздрогнул. Ему померещилось, что из песка проступила кровь. Он зажмурился. Кровь радужным сиянием расплывалась перед ним. Открыл глаза. Нет, кровь Не исчезла. Протер глаза, бурые пятна расплылись еще больше. И ему стало страшно.
Гофман и раньше, когда попадал под обстрел орудий или бомбежку, испытывал страх. Но то был страх открытый. Страх ожидания неминучей и быстрой смерти. Упадет ли шелестящий в воздухе снаряд или пролетит дальше? Это был страх мгновения, длившийся до того момента, пока чужой снаряд не делал прямого попадания, пока не накрывал. Но ему везло. Он оставался жив и всерьез уверился, что это висевший у него на груди талисман хранит его от всяких несчастий и лютующей смерти.
После испытанного мимолетного страха он скоро приходил в себя, болел только живот. И приходилось часто бегать до ветру. В том, что после бомбежки или орудийного обстрела Гофман страдал расстройством желудка, он никому не сознавался. Даже думать стеснялся. Через день–другой пилюли и сухари с крепким кофе возвращали его в строй.
Со временем он притерпелся и к страху мгновения. Зато теперь его стал мучить страх сомнений. Он был столь же тягуч, как и темнота, которая при свете керосиновой лампы гнездилась по углам, наваливалась на него глыбами мрака. Это был страх долгий и казнящий. То ему казалось, что входит в блиндаж маленький гренадер и набрасывается на него с кулаками, готовый задушить, то вдруг слышит он сухой собственный выстрел, но гренадер шагает еще ближе. Потом падает… И кровь на полу. Лужи крови. Кровью пропитан песок. Кровь, будто испарина, поднимается в воздух. Брызжет в глаза…
«Что это со мной? Кажется, я заболел. Галлюцинации начались», — стонет Гофман и ложится на койку, поддерживая на весу забинтованную руку. Ее он зашиб, падая на прошлой неделе в промерзлый окоп. Ударился о ком. Разбил локоть, болит. И это хорошо, что боль продолжается. В случае осложнения его, майора Гофмана, не пошлют сражаться. Значит, отсидится в укрытии. Не подставит себя под пули. Ну, а долго ли так будет продолжаться, и где это безопасное место? Возможно, те, что пойдут в наступление, прорвут русский фронт и очутятся на свободе. Ведь поговаривают же штабные офицеры, что нужно пробить коридор длиною всего лишь километров на сорок. День крепкого боя. Один день — и котел будет ликвидирован. Армия спасется. Значит, солдаты его батальона, вся армия хлынет из окружения, а он, майор Гофман, потащится сзади вместе с калеками.
Никогда не было такого положения, чтобы тыл делался опаснее передовой. Русские будут преследовать. С тыла саданут пули, как тому капитану в спину. Не от своих, так от чужих пуль умрет. Какая разница — смерть одна, и она не скажет, чьими пулями тебя настигла. Так что, если не пошлют в прорыв, надо держаться плотнее к своим. «Да, но раненых до сих пор по воздуху отправляют в тыл, даже в самую Германию, — внезапно осенила мысль Гофмана. — А что, если прикинуться тяжелобольным. Ранена рука, болит живот… Дизентерия, смертельная болезнь…»