Женщина на минуту прекратила стирать, разогнула спину, локтем отвела со лба распущенные косы, черные, как сажа, достающие ей чуть ли не до колен. «Умаялась, бедняга. Ежели бы дозволила, охотно пособил», — сочувственно подумал Степан и начал вкрадчиво отворачивать лицо от щели, не сводя, однако, завороженных глаз. Причиной этому было то, что женщина повернулась лицом к стене, к самой щели, но не увидела его, нет, только задумчиво смотрела на камни, заложив от усталости руки за шею. «Боже мой, что я вижу! — чуть не вскрикнул Степан. — Да она совсем молодуха. А глаза–то какие строгие, немножко, правда, раскосые, но жгучие, и бесенята в них играют. А губы, губы… Слегка вывернутые, бантиком собранные. И запеклись. Корочкой подернулись. Давно нецелованные. Ой, татарочка!..» Степан почувствовал, как в голове у него затуманило. Кровь хлынула к вискам и не отошла, будто застыла и наложила на его голову свинцовый пластырь. Он чуть отошел от щели, увидел мешок с узлом, будто подсунутый для него нарочно. Взялся за узел и подергал на себя. Мешок не сдвинулся — был набит песком. Не отступил Бусыгин, начал разворачивать, толкая мешок с боку на бок. Песок был мокрый, и осклизлое рядно начало подаваться, образуя лаз. Бусыгин уже видел себя рядом с молодайкой, как кто–то сверху хрипло гаркнул:
— Стой и не шевелись! Ты куда, басурман, лезешь? Не шевелись, говорю, пулять буду картечью!
Степан взглянул наверх и ужаснулся: прямо на него из камней нацелены были два ствола, а над ними длинная взлохмаченная борода.
— Да ты что… Да вы что, папаша? Я так, между прочим… Да я войну протопал — не царапнуло. А тут от своей же картечи гибнуть… Пощади…
Стволы исчезли.
Степан еще с минуту стоял ни живой ни мертвый.
— Да залезай уж, — окликнул его сердитый голос изнутри ограды. — Вот сюда, где сток воды… Собаки легко подлазиют, и по нужде человек могет. Неудобства, конечно, а ничего не поделаешь. Война…
Бусыгин рад был и этому лазу.
Встретил его старик с окладистой бородою, моложавый на лицо, весь загорелый, медного цвета, как пятак, и с маленькими хитроватыми глазками.
— Приятно извиняюсь, — сказал он, кланяясь в пояс, не выпуская, однако, из рук ружья.
Бусыгин протянул ему ладонь, кося глазами вдоль стены. Молодайки не было на прежнем месте, и в корыте оседала пенная вода.
— По какой причине пожаловал на мой редут? — спросил дед строго.
Бусыгин едва сдерживал себя, его разбирал внутренний смех, но не подал вида, даже похвалил:
— Хорош редут! Вот уж поистине инженерные укрепления! Всю войну с границы топаю, а таких укреплений не видел. Чьими же это руками редут возведен?
Похвала служивого обрадовала деда. Душа его смягчилась и уж совсем подобрела, когда он пригласил присесть на пенек.
— С дороги–то небось умаялся. Присядем, — сказал дед и опустился первым, держа промеж ног ружье.
Бусыгин снова пошарил взглядом по двору: чернокосой хозяйки не было, сидела, наверное, в хибарке. Посетовал в душе, что дед сел лицом к стене, пришлось и ему садиться рядышком, не оглядываясь, пялить глаза на серую ограду. Чувствуя себя неловко от досады, что не увидит молодайку, если даже она придет и будет стирать, Степан достал кисет и закурил. Пыхтел цигаркой сильно, пускал в щель дым и деду ноздри щекотал. Наконец дед не выдержал этого щекотания, хотя ему и было приятно от запаха донника, и сказал:
— Не могу, когда измором берут… Ты, служивый, мотай отсюда али давай табачку.
— Да вы что, папаша? Разве я вас не угостил? Да вот он, кисет–то, на пне… Прошу, угощайтесь без спросу. Дурень я, загляделся.
— Куда, на кого? — встрепенулся дед.
Степан слукавил, едва удержавшись от смеха:
— На редут твой. Всем крепостям в пример.
— Ты мне, служивый, не хвали, сам знаю и убежден в прочности редута, — к удивлению Степана, заговорил дед. — Лучше совет дай, какие еще Добавочные работы провести. Покритикуй, ежели не отвык. А то у нас критики боятся…
Степан посерьезнел.
— Значит, редут возвел?
— Ну, редут. Рази не видишь? — сразу озлясь, ответил дед.
— Бить будешь?
— Не миловаться же с ними. Полезут, зачнут брать приступом — пущу в ход оружие.