Под вечер зашли в хату. В ней было не так тесно, как казалось Степану снаружи, напротив, было даже просторно: каменная лежанка, небольшая русская печка, с которой из–под подушек выглядывала, то исчезая, то появляясь, вихрастая голова мальчика, железная кровать, застланная, скорее всего по случаю прихода Степана, чистой простыней, пахнущей свежестью и арбузными корками, круглый стол об одну ножку, врытую в землю, один стул с высокой плетеной спинкой, две табуретки и лавка в углу — всему нашлось место в этом невзрачном, обшарпанном домишке из камня, наполовину ушедшем туда же, в камень. Степан теперь уже презрительно не называл его хибаркой. И то, что этот домишко приткнулся к Мамаеву кургану — господствующей высоте, вдвойне радовало Бусыгина.
Силантий сел под тусклыми, линялыми образами, повешенными невесть ради чего, потому что, садясь, махнул на них, сказав, что ни в бога, ни в черта не верит.
— Давай–ка лучше шкалики, — обратился он к снохе. — И ты слазь. Будем ужинать.
Зная норов деда, который, выпив, может рассказывать и непристойности, Юлдуз усадила Гришку в закуток, откуда то и дело высовывалась его белобрысая голова.
Дед разлил сивуху в два стакана, кивком головы Степан намекнул, чтобы не обделял и сноху, но за нее ответил Силантий:
— Женщин приучать пить зелье не надоть. Головы лишаются, и в очах у них бесы заводятся.
Красавица татарка встряхивает головой и отходит: чего же ей за стол лезть без вина–то! Она садится на отодвинутую табуретку, берет в руки длиннющие волосы, начинает заплетать косу. Изредка взглядывает на Степана. Глазищи у нее черные и огромные; Степан под ее мимолетными, но проницательными взглядами не находит себе места, ерзает на стуле.
— Ведь что получается, — заводится дед. — Бросают дома, квартеры со всеми удобствами… А, скажу вам, была бы громадная подмога, — Степан, слушая, поминутно косит глаза на молодайку, и, узрив это без труда, дед теребит его за рукав: — Да ты слухай… Подмога, говорю, была бы громадная. Палить бы из каждого окна, с каждого этажа. Немец бы не выдержал этой всеобщей напасти. А мы вот со сношенькой, как заслышали за сто верст — немец близится, зачали оборону строить, то есть редут… Приходил какой–то милиционер, видно, в военных диспозициях не смыслит. «Ты что, дед, панику наво дишь? Вас никто не заставляет разные редуты строить». — «Приятно извиняюсь, — говорю. — «Никто не заставляет!» И ты, представитель власти и обчественного порядка, выкинь из башки: заставляет…» Вроде бы встарь, когда мы на барщину ходили. Там заставляли изпод палки и работать, и ходить в церковь богу поклоны отвешивать, а попу пятаки совать… Веришь, служивый, да ты слухай, чего ты глаза прочь воротишь?.. Веришь, жениться силком заставляли.
— Жениться не по любви? Да я бы уперся — силком не взяли, — завозражал Бусыгин. Ненароком взглянул на молодайку: та лукаво покачивала головой.
А дед Силантий тянул свое:
— Э-э, не хорохорься. Ты вот лучше скажи: почему так на земле устроено — обязательно человеку страдания чинить? Нет бы жизнь утеплять, счастье дарить, так одни страдания, норовят под самый корень!.. — роптал дед Силантий. — И власти хороши!.. Иной вчерась за плугом ходил, а нынче задерет нос, идет, земли под собой не чует… Для него закон не писан… — продолжал Силантий. — Для отдельных личностей нет запретной зоны… Ходил я на прием в райисполком. Там один такой шустрый… пробовал ярлык наклеить…
— Какой ярлык? — страшно удивился Бусыгин.
Юлдуз знала, что дед Силантий затеет сейчас разговор о своем сыне, — один из бесконечно многих и тяжелых и для нее, — она прикусила губы, готовая разрыдаться, потом сжала руками виски и тихо вышла.
Следом за ней Гришатка, шмыгая нбсом, поплелся в сенцы. Он привязался к тете Юлдуз, узнав за недолгое время все ее печали и радости.
— Зачем вы?.. Лучше бы молчали, не травили ей душу, — пожалел Бусыгин.
— Э-э, служивый, доколь можно молчать? — взъерошился дед Силантий. — Да я никогда не молчал, а теперь и подавно не боюсь. Да и кого бояться?
— А по какой причине на вас тень падает? — спросил Бусыгин, для которого жалобы старика тоже были в тягость, и слушал он потому лишь, что нельзя было не слушать, — ради вежливости.