Выбрать главу

Жаклин жадно глотнула воздух – последние несколько секунд она вообще не дышала.

– Мне очень жаль собаку. Я недостаточно быстро шел, да? – спросил Де Воос, сохраняя полнейшее хладнокровие, и отдал нож доезжачему.

– О нет, господин капитан! Это с кем хочешь может случиться, – ответил как-то слишком поспешно Лавердюр. – Наоборот, решительности господина капитана можно позавидовать.

Он снова стащил с головы шапку. Делал он это бессознательно, лишь только к нему обращались, – будь он на лошади или пешком, была бы рука свободная.

Он вытер нож о шерсть собаки, которая, лежа со вспоротым животом в луже крови, время от времени еще мелко подрагивала, легонько провел ей по спине массивным, набухшим от воды сапогом и произнес:

– Бедняга Артабан, смотри, пришла твоя очередь. Самым храбрым всегда и достается. Но в конце-то концов, лучше он, чем господин капитан, верно ведь?

Только тут он почувствовал, как въедается в кожу ледяная сырость. «Вот так и ревматизм заработаешь, если не еще что похуже, – подумал он. – Ох и разорется сейчас Леонтина, если я вернусь в таком виде». Внезапно настроение у него испортилось, но придраться было не к кому. «Может, если б я сам его отколол или если бы Карл Великий бросил в него шест… Вот… Вот… что значит…»

Старый Валянсей, оскалившись, стал осторожно подбираться к вывалившимся кишкам своего сородича.

– Назад! – крикнул Лавердюр, яростно отбросив пса в сторону. – Не дам я тебе им лакомиться.

Он достал из кармана другой нож, меньшего размера, со стопорным вырезом и тонким лезвием, и, подойдя к туше оленя, вспорол ее одним ударом от ребер до паха. Теплый острый запах дичины заполнил рощу.

В столь поздний час не могло быть и речи о том, чтобы устраивать церемонии, – важно было поскорее вознаградить собак.

– Улюлю, ребятки, улюлю! – крикнул Лавердюр, сопровождая свои слова широким жестом.

Пять псов с взъерошенными загривками кинулись на массу кишок, погрузились в них по самую грудь, клацая зубами и рыча.

Заслышав, как лакомятся другие, Артабан грустно открыл глаза – в них было желание присоединиться к пиру: последним усилием воли он попробовал подползти и тоже полакомиться своей долей добычи, но голова его снова упала на землю, и больше он не шевелился.

Остальные продолжали разгрызать хрящи, оспаривая друг у друга внутренности оленя, полные пахучих трав и секреций, выдирая длинные шелковистые кишки, вгрызаясь клыками в их опаловую, зеленоватую и рубиновую ткань.

Жаклин наблюдала спектакль во всех подробностях со смешанным чувством отвращения и вожделения.

– Это первый олень, которого вы откололи? – спросила она.

– Первый, – ответил Де Воос, улыбаясь.

Ни одна охота не давала еще Жаклин такого ощущения власти, как этот ночной гон и дикарское лакомство при свете соломенных факелов, – ощущение власти не только над тем, что можно купить, – над собаками и людьми, – но и над всем остальным – над небом, над долиной, над лесом, над вольным зверьем, его населяющим.

– Что это я говорил госпоже баронессе? Да, олень-то с четырнадцатью отростками, – констатировал Лавердюр, выражая на свой манер похожее чувство гордости. – Такого в наших краях не часто встретишь. Господин маркиз будет доволен.

За несколько минут собаки растащили, сожрали, проглотили гигантскую массу внутренностей, и громадный олень остался полый, как старый фрегат, сидящий на мели.

В руках маленького псаря угас последний факел.

Наутро, перед отъездом из Монпрели, где он ночевал у майора Жилона, Габриэль Де Воос получил правую ногу оленя с еще свежей мягкой кожей, надрезанной полосками, – ее привез Лавердюр в обычной рабочей одежде. Посылку сопровождала тисненая карточка баронессы Франсуа Шудлер, на обороте которой было несколько слов, набросанных мелким торопливым почерком: «От моего дяди. Вы вполне это заслужили! Приезжайте охотиться, когда захотите».

5

Задвижка засова на воротах уже не входила в скобу; ее заменила цепочка с большим висячим замком, которым по вечерам и запирали ворота. Двор был усеян старыми колесами от тачек, вышедшими из употребления садовыми инструментами, сельской утварью. Конюшня была пуста. Тонкая струйка мочи сочилась из стойла, где еще оставалась одна корова. За провисшей сеткой бродили куры, утопая в собственном помете.

Симон Лашом не приезжал в Мюро, когда умер его отец.

Последний раз он был здесь больше десяти лет назад, да и то проездом, на несколько часов, получив увольнительную в конце войны. Вид родимого дома, который всегда представал в его памяти убогим и презренным, неожиданно вызвал в нем прилив нежности, мимолетной, необъяснимой и глупой.

Все было разъедено, все проржавело, все сгнило от старости и дождей. Ставни слетели с петель, штукатурка большими кусками отстала от стен, обнажив старую дранку; крыши осели, и Симон шагал по осыпавшейся черепице, хрустевшей, точно сахар, у него под ногами.

Мамаша Лашом работала в саду, пригнувшись к земле. Сначала Симон увидел только огромный черный зад старухи.

– Мама, – окликнул он.

Мамаша Лашом обернулась, медленно, с трудом, выпрямилась и посмотрела на сына, шедшего к ней между двумя рядами засохших яблонь.

– Смотри-ка, это ты, – произнесла она, никак иначе не выказывая своего удивления. – Если б ты не сказал «мама», я бы тебя небось и не узнала. Гляди, и облысел уж совсем, и растолстел, и одет как барин.

Симон машинально провел рукой по оголенному лбу, где лишь посередине остался пучок коротких каштановых волос.

Мать и сын не расцеловались. Еще несколько мгновений они изучали друг друга, высматривая, какие изменения произошли в каждом.

Мамаша Лашом двигалась мало. Она являла собой все ту же бесформенную колышущуюся массу. Только правое веко у нее закрылось, толстое, как скорлупа грецкого ореха, и на щеках появились седые волоски, а между волосами на голове, забранными в пучок, широкими розовыми проплешинами светилась кожа.

– Раз уж ты себя побеспокоил, знать, большая у тебя нужда поговорить со мной, – вытерев руки о бока, наконец произнесла она. – Давай зайдем в дом.

Даже в старости она не согнулась и по-прежнему на полголовы возвышалась над сыном. Они шли бок о бок по заросшей травой дорожке, чувствуя себя совсем чужими, и все же было между ними какое-то сходство: у обоих на голове осталось совсем мало волос, у обоих тяжелая походка враскачку, оба несли в себе свои болезни, она – фиброму и водянку, затаившуюся под грязным передником, он – уже заметный животик сорокалетнего, слишком хорошо питающегося человека.

Симон оглядывал землю по обе стороны дорожки, наполовину перекопанную в залежь: первое волнение уже угасло в нем. Старуха шла, все укрепляясь в своем подозрении, не обращая, казалось, внимания ни на что. Перед порогом кухни она сбросила сабо.

В просторной темной комнате на Симона тотчас дохнуло запахом перебродившего вина, прокисшего молока, дыма и грязной воды после мойки посуды – запахом, который сопровождал его в детстве: так пахло от матери, так пахло все – предметы, ткани, продукты, воспоминания. Исчез только едкий запах пота, добавлявшийся раньше, когда был жив отец.

И Симон тотчас перевел взгляд на нишу между очагом и ларем для хлеба, зная, что увидит сейчас самое тягостное из всего, что мог предложить ему отчий дом.

Скорее скорчившись, чем сидя на стареньком, продавленном стульчике, брат Симона дул на крылья примитивной мельницы из двух насаженных крест-накрест на веточку бузины кусков картона.

– Пойди сюда, Луи, пойди поздоровайся, – сказала мамаша Лашом. – Давай не бойся, это Симон.

Существо, которое неуклюже поднялось с места, опираясь на ларь, было в коротких штанах и черном фартуке. Он двигался, как разлаженный автомат, выбрасывая вперед тщедушные ноги и вывернутые руки. Он был выше Симона. Кожа на его лице, на скрюченных кистях рук, на торчащих коленях была всюду холодного цвета зеленоватой бронзы; на яйцевидном лице, обрамленном двумя прядями, выбившимися из-под берета, не было ни единой морщинки. Отвислая губа блестела от слюны. Черные, бархатистые глубокие глаза чудовищно косили.