— Отойдем-ка в сторонку! — Я пошел с ним. — Посмотрел твое личное дело и не обнаружил в нем заявления о поступлении.
— А зачем мое личное дело потребовалось?
— Хотим забрать тебя в комсомольско-молодежную колонну: ты же машинист?
— Да. Но я слышал, что в списке старшинства сто пятьдесят человек?
— Ерунда. Они и еще могут годик-другой обождать: живут в казенных квартирах или в своих домах, а тебе деньги не будут лишними. Пиши сейчас заявление о перемещении в машинисты, и я пойду сам к начальнику депо.
Так впервые я увидел будущего своего машиниста-инструктора Героя Социалистического Труда Бориса Петровича Карпеша, который не раз и не два будет защищать меня.
А Володя… Володя Ананьев через четыре года будет вручать мне удостоверение ударника коммунистического труда…
Ах, Володя!.. В проеме окна третьего этажа ты сидел, и я видел, что ты плакал.
Нет, не пыль тебе сегодня в глаза залетела! Ты просто видел ребят в траншее. Семьдесят человек!.. Да еще колонна машиниста-инструктора Добровольского пришла нам на помощь.
Сто сорок человек вышли строить дом для семьи нашего товарища Жени Мостовских!
Безвременная, глупая смерть в двадцать восемь лет! И надо же было под полом за этот неисправный электропатрон ухватиться!
Сидят двое детей над открытым подполом, а их отец бьется на дне ямы в предсмертных судорогах. Мостовских погиб в конце апреля, а мы в июле вышли на постройку дома, где должны были дать квартиру семье товарища. Я ушел тогда на кухню и через проем окна смотрел на лоскутные крыши домов рабочего поселка, а потом вниз. Ребята отдыхали. Вспотевшие, полуголые, они лежали, сидели в холодке на дне траншеи.
И у меня задрожали губы: в жизни не забыть другую щель, примерно такой же ширины, как траншея. Умер отец мой, и мать выломала из пола две доски ему на гроб.
Что пережил ты, я не знаю, но знаю, почему ты дочку свою назвал Верой: ты умел быть благодарным людям. С той медсестрой, которая уговорила тебя лечиться от заикания, я встречался. Звать ее Вера Павловна. До встречи с ней ты был дичком: сторонился людей, боялся слово сказать, а потом превратился в самого уважаемого человека колонны… Ты привлек меня к работе в стенной газете. Ты был первым критиком-доброжелателем моих первых газетных публикаций…
В армии все на виду: там воочию видишь, за что людей ценят. В гражданской жизни это скрыто. Ты помогал мне разбираться в сути вещей: нельзя быть рабкором, не зная, за что бороться. Ты был эталоном поведения и качеств человеческих для меня. Спасибо тебе, что ты был, ты жил, и память о тебе мне хотелось бы увековечить!
Теплые листья
У Савелия Ивановича я буду два раза: первый раз приду с колонной, а во второй раз — один. И запомнится рука с веточкой: дрожит рука — дрожит веточка, трепещут белесоватые с тыльной стороны листочки, а старый машинист поясняет:
— Обратите внимание: чем культурнее яблонька, тем листочки теплее. У дичка вон листочек блестящий, скользкий, а этот, смотрите, как бахромой покрытый…
А совсем недавно о существовании этого человека я даже не догадывался: сидел на колонном собрании и нетерпеливо конца дожидался — дома дочку с тестем оставил, а тут развели антимонию…
Но и конец не концом был. Избранный общественным инструктором говорливый и суетливый машинист, с тремя полосками на петлицах, обратился вдруг ко всем:
— А теперь, товарищи, надо бы помочь одному старому машинисту: сад у него зарос, ну а ему уже восемьдесят три года — переживает за сад очень…
Смыться хотел, а Володя Ананьин стоит на ступеньке красного уголка — одна рука поперек груди, другая локтем на нее упирается. Массирует большим и указательным пальцем подбородок и с усмешкой на меня посматривает. Пришлось остаться.
Деревья цветут, пчелы жужжат, а мы пылим министерскими клешами по пыльной дороге — впереди, в белом кителе и в фуражке с белым, как у моряка, чехлом, идет вместе с Володей только что избранный общественным машинистом-инструктором Анатолий Мунгалов.
Не смотрел бы на его фуражку. «Идет… тоже галочку где-нибудь поставит!» — наругиваю его про себя. Той улицей идем, где я квартиру год назад искал частную, — те же собаки из-под ворот скалятся, те же хозяева из огородов на нас посматривают. К такому же куркулю идем, который осенью будет стоять на углу где-нибудь: «Рубль — блюдце, стакан — полтина!». Передние в калиточку входить начали — прохожу и закрываю ее за собой.
Колонна возле крыльца сгрудилась, что-то рассматривает. Протиснулся — на последней ступеньке в уголке, между крыльцом и стеной дома, старичок сидит в черном кителе, в черных брюках, в железнодорожной фуражке и в валенках серых.