Оленева привстала, отвечая на его приветствие.
— Завтрашний номер? — хмуро спросил Виктор Николаевич.
Оленева кивнула.
— Есть уже что-нибудь готовое?
— Да, да, конечно… Вот, пожалуйста…
Овинский взял протянутые ему продолговатые плотные листы и принялся читать.
Любовь Андреевна отпечатала еще несколько слов и остановилась, не зная, удобно или нет ей сейчас продолжать заниматься своим делом. Она немножко робела в присутствии Овинского. Он был партийным работником, а партийных работников она считала людьми необыкновенной, таинственной жизни, у которой какие-то свои, очень строгие правила и которая под силу лишь немногим, исключительным личностям.
— Кто писал? — спросил Виктор Николаевич, прочтя передовую.
— Главный бухгалтер.
— Ничего, толково.
Он изучающе пригляделся к ней. Перед ним сидела опрятная, по-молодому сложенная женщина лет сорока, со смуглым от загара, слегка обветренным лицом. Ее гладкие черные волосы были скромно и красиво зачесаны назад и затянуты на затылке в увесистый пучок. Оторвавшись от своего занятия, она внимательно и несколько смущенно ждала, о чем ее спросят.
Как это было ни странно Овинскому, он не обнаружил в ней решительно ничего такого, что бы не понравилось ему.
«Да есть ли что-нибудь между ней и Добрыниным? — усомнился Виктор Николаевич. — Выложу-ка ей все начистоту».
— Простите, как ваше имя-отчество? — спросил он. Оленева ответила.
Овинский сел.
— Видите ли, Любовь Андреевна…
Он рассказал ей о письме, не назвав лишь его автора.
По мере того как он говорил, она все ниже наклоняла голову. Через смуглую кожу ее лица густо проступил румянец.
«Нет, Городилов не соврал», — подумал Виктор Николаевич.
— Вы понимаете, — произнес он, стараясь придать побольше суровости своему голосу, — Добрынин коммунист. И не рядовой коммунист. С него особый спрос. Я надеюсь… мы надеемся, что ни он… ни вы не дадите больше повода для такого рода писем.
Она метнула в его сторону смятенный взгляд и не то кивнула, не то еще сильнее сжалась.
Некоторое время они молчали. Затем, склонившись к самой машинке, Любовь Андреевна спросила тихо:
— Скажите, Максиму Харитоновичу известно об этом письме?
— Да.
— Когда вы сказали ему о нем?
— Сегодня.
— Давно?
— Днем… часа в три, в четыре.
Она снова умолкла.
Овинский чувствовал себя очень неловко. Женщина эта все более располагала к себе.
— Странно, почему вас интересуют такие подробности? — произнес он просто для того, чтобы сказать что-нибудь и скрыть свое смущение.
Оленева не ответила. Суетливо поправив лежавшие перед ней листы, она передвинула металлическую линейку на одну строчку и принялась печатать.
У Овинского защемило вдруг сердце — почему-то вспомнилось свое, незаживающее, глубокое, и тогда вместе с этим мгновенным воспоминанием и знакомой болью вспыхнула неожиданная и простая мысль: «Боже мой, да ведь они любят друг друга, по-настоящему любят!» Он вдруг как бы со стороны увидел себя, стоящего перед Любовью Андреевной, пытающегося что-то выговаривать ей, и ему сделалось ясно, как нелепо и ничтожно выглядит он со своими сентенциями перед тем огромным и святым, что есть между Добрыниным и этой милой, искренней женщиной.
— Скажите, Добрынина будут обсуждать? — прозвучал в комнате тихий вопрос Любови Андреевны.
— Иначе нельзя…
— Его накажут?
— Не знаю… Решит бюро или партийное собрание.
Оленева быстрее прежнего застучала машинкой.
— Простите, — произнес Виктор Николаевич, берясь за дверную ручку, — но я должен был, обязан рассказать вам.
Он поторопился выйти.
Любовь Андреевна посмотрела слепым отсутствующим взглядом на закрывшуюся за Овинским дверь. В голове ее снова всплыла та фраза, которую она еще при Овинском мысленно повторила множество раз и которая возникла у нее, когда он сообщил ей, что Максим знал о письме. «Знал и не сказал!.. Знал и не сказал», — повторяла она тогда, автоматически отстукивая на машинке какие-то слова, цифры, знаки. Ей больше всего на свете хотелось, чтобы Овинский оставил ее одну. Но он продолжал торчать около нее. Тогда она спросила, будут или нет обсуждать Максима. Овинский ответил, что иначе нельзя. «Он и это знал, — подумала она. — Знал и не сказал… Знал и не сказал».
Теперь Любовь Андреевна снова твердила: «Знал и не сказал. Знал и не сказал». Она уже не вдумывалась в смысл этой фразы, а просто повторяла ее с тоской и болью.