А мне очень хотелось понять, что она за существо, чем живет, что ее волнует. И может быть, рассказать ей о человеке с неисцелимой тоской в глазах, регулярно справлявшемся о ее здоровье в письмах, передаваемых мне мальчишкой-посыльным…
Я никак не могла привыкнуть, что Лаэрнике на все спрашивала разрешение — у монахинь или даже у меня. Вот и на этот раз она спросила:
— Альмира, можно я сегодня не буду летать?
— Почему? — удивилась я. Лаэрнике с улыбкой пояснила:
— Я хочу показать тебе собор.
— Давай просто выйдем на час раньше, — предложила я. — И собор посмотрим, и ты успеешь полетать.
— Ой, это будет здорово! — обрадовалась она и добавила: — Если только мать Марита разрешит.
"А если не разрешит, пойдем без разрешения" — добавила я про себя. В конце концов, ну сколько можно Лаэрнике быть на правах дорогого музейного экспоната? Она ведь живой человек, а у человека должны быть и общение, и друзья.
Мать Марита с неохотой, но все-таки нас отпустила. И на следующий день тоже. Так у нас с Лаэрнике появился обычай выходить на полчаса-час раньше, чтобы вместе побродить по собору, безлюдному и тихому в это время дня.
Удивительное у нее было отношение к этому зданию. Она воспринимала собор как живое существо. Сжимая мою руку в своей теплой ладони, Лаэрнике водила меня по лестницам и переходам, которых здесь было множество, и рассказывала о каждой скульптуре, о каждом узорном завитке.
Особенно Лаэрнике любила колокольню. Мы поднимались на ярус, где располагались колокола, и подходя к каждому из них, она ласково касалась позеленевшей бронзы и прижималась к нему щекой… Она говорила, что колокольный звон отгоняет нечистую силу. После колокольни мы выходили на длинный балкон, тянувшийся вдоль стены собора; там были готические башенки с остроконечными крышами. Лаэрнике говорила, что часто видит такие башни во сне… Она рассказывала, что когда-то жила в такой же башенке; но где это было, она не могла вспомнить. Все, что ей запомнилось — это ярко-синее небо и облака, где-то очень высоко над землей…
Оперевшись на каменные перила, мы смотрели вниз, на вытянутые фигуры химер с раскрытыми пастями, служившие водостоком; как уверяла Лаэрнике, химеры отводят прочь не только дождевую воду, но и темные людские чувства, — так собор очищается, чтобы принять в себя прихожан и приобщить их к Богу…
Отсюда же Лаэрнике взлетала — вскидывала руки, расправляла крылья и легко поднималась вверх, прямая как свеча. Словно законы физики переставали на нее действовать… Я стояла на балконе и приложив ладонь к глазам, смотрела на ее полет. Когда она возвращалась — разгоряченная и немного уставшая, полет все-таки отнимал силы, — я давала ей выпить красного вина, разбавленного водой, и мы шли в город.
Лаэрнике нравилось общаться с горожанами. Поскольку своих средств у Крылатой не было, падре Антонио давал ей немного денег, на которые она покупала сладости и раздавала детям. Но дети льнули к ней и без сладостей. Да и взрослые старались подойти поближе, и если не поговорить, то хотя бы дотронуться до ее одежды. Лаэрнике старалась уделить время каждому, кто к ней обращался. А я с беспокойством замечала, что общение отнимает у нее силы. Иногда она ослабевала настолько, что я вела ее, крепко поддерживая под руку, — впрочем, я старалась такого не допускать и уводила Крылатую раньше, чем у нее появлялись явные признаки слабости.
Как-то я спросила Лаэрнике об этой ее особенности.
— Бог хочет, чтобы я помогала людям справляться с телесными и душевными недугами, — сказала она. — Только у меня получается не очень хорошо. Но я стараюсь!
— Лайни, будь с этим осторожнее, — попросила я. — И не старайся делать за человека то, что он должен делать сам. Да и вообще береги себя, у тебя ведь силы не безграничны.
— За меня не беспокойся! — уверяла Лаэрнике и добавляла: — Альмира, ты очень много беспокоишься, и тебе от этого плохо.