Выбрать главу

Михаилу же от того веселого, бесовского огня стало не по себе. Никому, даже Анне, не мог бы он рассказать, как горько вдруг стало ему среди языкатого жаркого пламени и черных хлопьев летящей сажи. В том пламени увидел он вдруг огонь иного пожарища, себя — малого, увидел, как на давнем тверском пепелище бесноватый князь Андрей Александрович, скаля длинные, лошадиные зубы и дергая тощей, жилистой шеей, тыкал пальцем, указывал на него татарину: вот, мол, еще один русский князь, мол, будет кому пособлять вам и после меня… Может быть, то видение и смутило душу великого князя?

Далее какая-то нелепая, несуразная спешка погубила то, что было почти уж слажено. Всего и требовалось: осадив Кремль со всех сторон, вольно кормясь в житных подмосковных селах, простоять под городом до тепла, до лютого весеннего голода, а там поглядеть, каким шелком постелились бы под ноги изморенные московские жители. Небось сами бы выдали Юрия, тем более не больно-то они его и любили. То и предлагали исполнить ему бояре. Да Михаил Ярославич и сам вполне сознавал, что именно так и надобно поступить. Однако…

Однако для крови ли человек?

Тверской и себе-то потом не мог объяснить, почему не довел до конца начатое, отчего не довершил. И дело здесь было, разумеется, не во внешних обстоятельствах, но в нем самом. Знать, жило в нем глубокое внутреннее противление тому, чтобы править на Руси страхом крови. Но разве без того с ней управишься?

Наказать Юрия даже и смертью, и этой смертью других привести к покорности он был готов, однако тогда для одной смерти Юрия жертвовать жизнями тысяч оказалось ему не по силам.

А кроме того, перед ним лежал город, люди в котором говорили на одном языке с ним и теми же словами молили о защите от него, Тверского, того же Господа, у какого он просил помощи против них…

Бес ли его попутал, Бог ли удержал, посчитал ли он наказание достаточным, однако для всех, и в первую очередь для московичей, неожиданно, без видимых на то оснований, великий князь отступил.

В Тверь, как и загадывали, вернулись до распутицы. Правда, Москву не взяли…

Год прошел тихо. А через год Русь ужаснулась новому Юрьеву злодеянию. Юрий отважился — удавил Константина Олеговича, рязанского князя.

Отныне ради примысла на Руси дозволялось все! Не то чтобы прежде ничего подобного не случалось, бывали и до Юрия среди князей выродки, но, пожалуй, впервые преступление было совершено с такой очевидной жестокостью и наглой явственностью. Московский князь точно кричал на весь белый свет, что ему все дозволено, а значит, и нет ничего Девятого. Вот что оказалось всего мерзее! Всякое убийство отвратно. Но это было тем отвратнее, что нарушало слово, прилюдно данное Константину еще Юрьевым батюшкой Даниилом Александровичем, перед самой смертью обещавшим с миром отпустить его в Рязань. То, что свое слово Юрий с легкостью нарушал, было уж всем привычно, теперь выходило, что и отцова честь для него не многого стоила.

А еще то убийство было отвратно тем, что оказалось совершенно бессмысленным. Как выяснилось в скором времени, смерть Константина Олеговича не принесла Юрию выгоды. Но, кажется, он уж одной грязной славой был доволен. Будто убил лишь для того, чтобы попрать законы.

После убийства рязанского князя, напуганные Юрьевой жестокостью, под защиту великого князя прибежали из Москвы в Тверь двое из троих младших братьев Даниловичей — Борис и Александр.

Княжичи-погодки, старшему из которых еще не исполнилось и семнадцати, были схожи меж собой как пальцы одной; ладони: Борис оказался лишь на ноготок повыше Александра.

— Прими под защиту свою, великий князь! Стань нам отцом! Не хотим более жить с убийцами… — в один голос просили дядю младшие племянники, в одно время и просьбы стыдясь, и отказа побаиваясь.

Михаил Ярославич принял беглецов ласково, как умел. Тогда же и расспросил их о московском житье. Поначалу братья смущались, но затем, видать, доверились и уж говорили с ним без утайки, как принято меж одними родственниками поминать про других, причем последние в такие миги непременно начинают икать, коли живы.